Друзья поэта, да и жена его, красавица Кианея, сделавшаяся недоверчивой и замкнутой дочь именитого сицилийского рода, не могли противопоставить этой пропаганде ничего, кроме скорби, личного протеста, затаенного гнева и, наконец, упованья, что когда-нибудь Назона помилуют и он с триумфом вернется в Рим. Они тоже от случая к случаю, с долгими перерывами, получали письма из Томов; к этим свидетельствам отчаяния, крайней нужды и любви, которую одиночество усилило до бесконечности, были порою приложены стихи и эпические фрагменты, отрывки, дававшие адресатам надежду, что мало-помалу из них вновь сложится превращенная в пепел книга и ссыльный возвратится домой хотя бы в своих Метаморфозах. Но год от года письма становились все скупее, тот мир, что жил в них, так и остался россыпью обломков, сверкающих слезной печалью и грезами.

Лишь немногие среди друзей поэта предпринимали безнадежную попытку и просили у властей разрешения отправиться на край света, в железный город. И эти, и все прочие усилия преодолеть непреодолимость, давным-давно отъединившую Назона от Рима и его мира, всегда погибали в шарманке одних и тех же официальных резолюций: Паспорта не давать. В разрешении на поездку отказать. Никаких послаблений. Ссыльный не имеет более права на общество. Бремя одиночества он должен нести один, равно как и ответственность за свои преступления перед государством. Родные, не воспользовавшиеся особой милостью Императора и не последовавшие в ссылку вместе с осужденным, навсегда утрачивают возможность находиться подле него. В дальнейшем любые посещения и встречи воспрещены – ему и всем. В данном конкретном случае римский гражданин Публий Овидий Назон покинул метрополию один, без сопровождающих, в результате чего вступили в действие все вытекающие из оного факта установления… Таким образом, решение по поводу настоящего ходатайства о поездке надлежит вынести соответственно эдикту…

В день разлуки с Римом Назон в надежде на скорое помилование не позволил своей Кианее отправиться вместе с ним к Черному морю; а возможно, так для него было и спокойнее – знать, что дом и имущество, избежавшие конфискации благодаря великодушному жесту правосудия (впрочем, быть может, кто-то втайне замолвил словечко), находятся под присмотром и управлением жены. Но уже на втором году ссылки мужа Кианея поняла, что виллу на Пьяцца-дель-Моро ей не сохранить; это был и остался дом одного только Назона, и сама прочность его, казалось, была безраздельно связана с Назоновым присутствием: мраморный пол – с его шагами, белизна стен – с его тенью, даже фонтаны, огненные лилии и кувшинки сада – с его вниманием.

Усадьба приходила в упадок. Фонтаны опадали в свои бассейны. Зеркальная гладь водоемов покрывалась иглами пиний и листьями. Из той закопченной комнаты с балконом, которую власти, опечатав свинцовой пломбой, в конце концов забыли и в которой до сих пор лежал пепел сожженных книг, – из той комнаты словно бы распространялся холод, мало-помалу наполнявший все остальные помещения и не дававший Кианее сомкнуть глаз; ночь стала для нее мукой. Но чем дольше тянулись для нее часы бессонницы и недели, месяцы ожидания хоть какой-нибудь весточки от мужа, тем быстрее текло время над неживым Назоновым достоянием и разрушало его: тонкое стекло в шкафах без всякой видимой причины лопалось, книги начали плесневеть, на деревянные жалюзи в окнах напала гниль. Челядь была не в силах совладать с тлением при всей тщательности уборки.

В декабре на второй год ссылки Кианея сбежала из неукротимого распада в темный, покойный плюшево-бархатный этаж на виа Анастазио и начала лгать в своих письмах на Черное море. Ей приходилось оберегать бумагу от слез, когда она, притворяясь, будто по-прежнему пишет из сада на Пьяцца-дель-Моро, рассказывала ссыльному о жизни дома, окна которого давным-давно были заколочены. Но когда Мемнон – эфиоп садовник, последний обитатель покинутой усадьбы, – после тщетного многомесячного ожидания наконец-то получал письмо из Томов и во весь дух мчался с ним на виа Анастазио, Кианея никогда не находила в письме ни единого вопроса о делах на Пьяцца-дель-Моро или обстановке в Риме.

Возможно, Назон догадывался, что дом его потерян, и пытался утешиться сострадательными выдумками Кианеи, а возможно, любое воспоминание было ему просто невыносимо – как бы там ни было, в письмах он неизменно обходил счастливые годы молчанием, ни о чем не спрашивал и на вопросы тоже не отвечал, лишь описывал свое одиночество, холодные горы и варваров железного города. За те месяцы, пока письмо добиралось из Томов в Рим или из Рима в Томы, многие фразы устаревали скорее, чем в других римских письмах, а иные совершенно утрачивали смысл, так что и письма Кианеи становились все более общими, все более пустыми, и под конец ссыльный и его жена обменивались только длинными печальными монологами, одними и теми же формулами утешения, надежды и отчаяния, и оба не знали уже, дошло ли письмо до адресата или пропало где-то между железным и вечным городами.

На седьмой год ссылки этот процесс прогрессирующей утраты речи приостановился, отступил перед огромною надеждой: знойным летом, когда горели поля и земля зияла черными трещинами, скончался от чахотки Октавиан Гай Юлий Цезарь Август, Император и Герой человечества. Быть может – такую надежду лелеяли и во множестве вариантов обсуждали на виа Анастазио, – быть может, смерть Императора упразднит и эдикт о ссылке.

В Риме был объявлен траур. Любой шум, не тонувший в шепоте почетного караула у гроба или в звуках хоралов в соборах и храмах, считался нарушением предписанной тишины и немедля подавлялся силою. Не разрешалось ни ударить молотком, ни включить станок. На улицах замерли колонны машин. Полиция и венецианские гвардейцы, прочесывая в эти дни город, затыкали рот пьяницам и крикливым рыночным торгашам, лупили их до бесчувствия, а тявкающих собак попросту убивали. Ветер и тот утих. Только в небе, на крышах и в кронах деревьев запрет не действовал – скорбящий Рим гремел птичьим миллионоголосьем.

И вот однажды утром вниз по Тибру, ярко пылая, поплыли черные погребальные корабли – без матросов, черные паруса, черные надстройки и мачты. А когда солнце достигло зенита, на костре из душистых поленьев было сожжено тело Императора. И перед пеплом его Рим еще раз пал на колени; спустя сорок дней после его кончины стены резиденции загудели от известия, возглашенного безмолвной Империи через мегафоны: сенат обожествил Августа.

Когда много недель спустя железный город узнал об этом превращении, в Риме целая армия подневольных работников уже гнула спины в строительных котлованах и на лесах новых храмов, на виа Анастазио потеряли всякую надежду, а из дворцового эркера в носорожий загон давно глядел новый Император – Тиберий Клавдий Нерон, пасынок Божественного, который так неукоснительно берег его наследие, что ни один из старых законов не отменил, оставил в силе все без исключения эдикты о ссылке и так ревностно следовал Божественному во всех вопросах и решениях власти, что в конце концов принял и его имя и стал требовать поклонения как Юлий Цезарь Август.

Железный город это преемство не затронуло, как не затронуло оно и судьбу поэта: ссыльный и при новом властителе был все равно что мертвый. Какие бы слова мира и утешения ни слала теперь Кианея на Черное море, из Томов вот уж три года не было ни письма, ни весточки. Казалось, то скорбное молчание, что в дни сожженья Императора тяжким грузом придавило резиденцию, обездвижило теперь и берега железного города.

Потому-то, когда на девятый год ссылки поэта и на третий год диктатуры Тиберия до метрополии дошел слух о смерти Назона, в комендатурах и канцеляриях поначалу восприняли его просто как лишнее доказательство давно известного факта. В эти годы неизвестности такой слух был, правда, только одним из многих, но все же первым, который распространяли со ссылкой на рукописное завещание поэта. Торговец янтарем, по имени Аскалаф, утверждавший, что побывал в Томах, дождливым и теплым зимним вечером

Вы читаете Последний мир
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату