стереотипном содержании, но уже с совершенно откровенным подчеркиванием, что МГБ нужны сведения о евреях, что нужно знать об их настроениях, антисоветских намерениях и что здесь нужна не моя патриотическая и партийная самодеятельность, а направленная и регулируемая деятельность. Эта часть разговора шла в резком ключе. Полковник сказал, что их интересует многое, например, о чем говорят за обеденным столом в интимном кругу у начальника Главугля. Он назвал еврейскую фамилию начальника, которую я тут же забыл. Может быть, я перепутал его должность, но в ее названии слово 'уголь' было. Я удержался от вопроса о том, как я могу попасть за стол к этому 'углю', о котором понятия не имею (как и он обо мне), т. к. сообразил, что в этом вопросе будет та самая щель, которой я опасался, и что заботу обеспечить меня застольем у 'угля' они возьмут на себя. Полковник держал в руках список лиц, с которыми я встречаюсь, записанный капитаном при первой встрече, и, упершись в фамилию 'Губер', сказал, что следовало бы его 'прощупать'. Я сказал, что Губер не медик, а искусствовед, на что полковник подал реплику, что искусствоведы их тоже интересуют. Но я добавил, что Губер — не еврей, а 100-процентный русский, после чего интерес к нему со стороны полковника сразу угас. Возник вопрос об Израиле, о мечте евреев уехать туда.
Я сказал, что о таких мечтаниях мне ничего неизвестно, по крайней мере от тех евреев, с которыми я встречаюсь, а если таковые имеются, то, по моему мнению, в них Советский Союз не нуждается, пусть едут. На это последовала реплика полковника: 'А если мы не заинтересованы в их отъезде?' Постепенно тон полковника из первоначально спокойного, хотя и враждебно-холодного, стал возбужденно-резким, после моего совершенно категорического отказа с ссылкой на то, что по общему складу своего характера я для роли осведомителя не гожусь и что я не слышал ни разу никаких криминальных высказываний от моих собеседников евреев. Тогда он задал мне в лоб вопрос: 'И вы никогда не слышали, как ученые-евреи говорят, что головы у нас не хуже, чем у американских ученых, а работаем мы хуже?' Я внутренне похолодел. Я сразу узнал эту фразу: она принадлежала мне. Я произнес ее в беседе с одним отдыхающим в санатории 'Истра' зимой 1949/1950 года. Я говорил ему о постановке дела в наших научных институтах, что, несмотря на большие затраты на науку в СССР, в силу плохой организованности научной работы, научная отдача у нас низкая, хотя головы наши не хуже, чем у американских ученых.
Услышав от полковника эту фразу, вырванную из контекста осведомителем (собеседник безусловно был им), я понял, что я на крючке, что это тот кнут, которым хотят меня запугать и заставить сдаться. Я сделал вид, что просто не понимаю криминального смысла этой фразы, и, по-моему, она свидетельствует о патриотизме автора ее, его заботе, о советской науке. В общем, разговор окончился руганью (разумеется, односторонней) и приказом: 'Убирайтесь вон', отнюдь не обидевшим меня грубой формулировкой. Я с радостью его исполнил, унося ощущение, что такое внимание к евреям (1950 г.) — грозный, зловещий признак.
На этом, однако, эпизод с вербовкой меня в осведомители не кончился.
Кончился он осенним вечером 1950 года или весной 1951 года, когда я получил вызов явиться в военкомат по адресу какого-то переулка на Сретенке, т. е. в районе Лубянки, а не в моем районе. Не надо было быть очень сообразительным, чтобы понять, каков в действительности этот военкомат в районе Лубянки, вдали от моего района и вблизи от МГБ. Я ничего не сказал жене, но решил, что на случай моего неожиданного исчезновения она должна быть информирована о его причине. Поэтому я отнес моим самым близким друзьям те небольшие денежные сбережения, которые у меня были, скромные семейные ценности и предупредил друзей о моем возможном невозвращении из 'военкомата'. В пустынном помещении военкомата я застал ожидавшего меня молодого человека, под диктовку которого я написал о своем отказе от связи и сотрудничестве с органами МГБ и обязательство о сохранении в тайне переговоров, которые со мною вели. Все это я без колебаний подписал. На этом вся эпопея с вербовкой в осведомители кончилась, и она снова всплыла лишь в ходе следствия по 'делу врачей'.
Процитировав меня самого, полковник дал мне ясно понять, что я у них на виду не только как потенциальный, но неудавшийся сотрудник, но и как потенциальный объект их основной деятельности. Впрочем, к этой мысли многие советские люди привыкли, сжились с ней. Она все время существовала в подсознании, откуда сигналы обреченности периодически прорывались в сознание 'при каждой новой жертве боя'. Но великая сила приспособляемости человеческой психики допускала 'мирное сосуществование' этой реальности с повседневной работой, с повседневными заботами, с волнениями профессионального, творческого и бытового характера. Про себя, а иногда вслух в обществе близких и проверенных друзей я лишь цитировал ироническую фразу из 'Бориса Годунова' — 'Завидна жизнь Борисовых людей…'. Так живущая в подсознании уверенность в неизбежности финала естественного жизненного пути не мешает ощущать жизнь во всей ее многогранности, сохранять остроту вкуса к ней и радоваться ей. Поэтому дыхание Лубянки, в конце концов, вытеснилось из эмоциональной сферы и только всплывало в памяти, как memento mori — помни о смерти (эту сентенцию некоторые шутники переводят, как 'не забудь умереть').
1-я Градская больница. Место патологической анатомии в системе медицины и роль патологоанатома
Летом 1951 года был ликвидирован Институт морфологии Академии медицинских наук, атакованный с разных сторон, в основном — как рассадник 'вирховианства'. Многие его сотрудники очутились в положении безработных.
Моя личная судьба сложилась следующим образом. Моя лаборатория ликвидированного Института морфологии АМН СССР размещалась в прозектуре 1-й Градской больницы им. Пирогова на Ленинском проспекте. Одновременно я был руководителем этой прозектуры. В этой роли я и остался после ликвидации Института морфологии. Однако местом моей основной работы стал Контрольный институт им. Тарасевича[5], где я занял соответствующую моему званию профессора научную должность заведующего лабораторией патоморфологии. В этих двух учреждениях я работал до самого моего ареста 3 февраля 1953 года. Я должен описать обстановку в этих двух учреждениях, поскольку с ней и с моим окружением в них связан ряд фактов, непосредственно предшествовавших аресту.
Начну с 1-й Градской больницы. Это одна из старейших и крупнейших городских больниц Москвы. В течение многих десятков лет (с начала нынешнего века) отделения больницы служат базой для клиник 2-го Московского медицинского института (вначале — Высших женских медицинских курсов, затем Медицинского факультета 2-го Московского университета). Во главе этих клиник стояли выдающиеся ученые-медики, заложившие лучшие традиции лечебной, научной и педагогической работы. Десятки тысяч врачей получили свое образование в этих клиниках и с благоговением относятся к памяти учителей, от которых восприняли великую мудрость врача. В период моей работы в этой больнице такими учителями были терапевты — В. Н. Виноградов (его сменил в конце сороковых годов профессор П. Е. Лукомский), Э. М. Гельштейн, Я. Г.
Этингер; хирурги — С. И. Спасокукоцкий и сменивший его в 1943 году А. Н. Бакулев; офтальмолог М. И. Авербах; невропатологи — Л. С. Минор, А. М. Гринштейн; отоларингологи — Свержевский, Б. С. Преображенский; акушеры-гинекологи И. Л. Брауде, И. И. Фейгель, а также я и др. Все это — выдающиеся клиницисты и педагоги; многие из них — В. Н. Виноградов, Э. М. Гельштейн, Я. Г. Этингер, А. М. Гринштейн, Б. С. Преображенский, И. И. Фейгель — были жертвами 'дела врачей', т. е. в расцвет этого 'дела' больница была обескровлена. Если к этому добавить, что арестованы были некоторые ассистенты этих ученых, то на примере одной этой клинической больницы видно, какое опустошение в ряды виднейших представителей медицины внесло это 'дело'.
Во главе больницы, ее главным врачом, был профессор Абрам Борисович Топчан. Одновременно он был заведующим урологической клиникой, а с 1937 года — ректором 2-го Московского медицинского института. Старый (по стажу) член партии, добрый и доброжелательный человек, с большим тактом, он пользовался любовью студенчества и уважением профессоров и преподавателей. Он был последовательно уволен со всех должностей. При увольнении его с последней (в 1951 г.) — ректора 2-го Московского медицинского института — долго не могли найти более или менее обоснованную формулировку приказа об увольнении.