могло быть привнесено в этот контекст лишь после самих событий и, следовательно, должно рассматриваться как определение, данное, скорее всего, самим евангелистом Марком.
Это препарирование смысла выражения «Сын Человеческий» основывается на особой логике, которая стремится четко и аккуратно выделить разные его аспекты и полностью соответствует строгой модели академического мышления, но не сообразуется с многосложностью живого Иисуса, в словах Которого эта многосложность предстает как единое и неразрывное целое. Основным критерием для подобного рода толкований является вопрос о том, чего окружающие могли ожидать от Иисуса в Его конкретных жизненных обстоятельствах и в Его конкретной среде с ее конкретным уровнем развития. Похоже, не слишком многого. Слова о великих деяниях, о великих страданиях к Нему как будто неприложимы. Единственное, с чем Его еще хоть как-то можно было «увязать», — некоторое апокалиптическое ожидание, которое скрытно присутствовало в обществе, — вот, пожалуй, и всё. Но ориентация на «окружающую среду» и ее ожидания не дает представления о мощи и масштабе события, именуемого Иисус. Уже когда мы обсуждали толкование притч, предложенное Адольфом Юлихером, мы говорили о том, что из-за речей, в которых нет ничего, кроме поучений и наставлений, — из-за таких бесхитростных назиданий едва ли кого-нибудь послали бы на крест.
Для того, чтобы прибегнуть к столь радикальным мерам, для того, чтобы отдать кого-нибудь на растерзание римлянам, должно было произойти нечто гораздо более драматичное, прозвучать нечто гораздо более значительное. Величие происшедшего события тогда еще только обозначилось; ранней Церкви нужно было еще приблизиться к постижению его масштаба, а для этого требовалось медленное и постепенное осмысление прошлого, углубленное размышление, осознанное воспоминание. Если же верить академическим толкованиям, то получается, что анонимная община ранней Церкви обладала поразительной богословской прозорливостью, граничащей с гениальностью: кто были, собственно, эти великие умы, которые оказались в состоянии «прозреть» Его, найти Ему «определение», сообразное тому, что Он Сам мог бы сказать о Себе? Нет, великое, новое и волнующее исходит не от кого бы то ни было, а от Самого Иисуса; община, живущая верой, может только развить то, что ей дано, но не создать. Никакая община вообще не сложилась бы и не выжила, если бы ей не предшествовала небывалая, масштабная реальность.
Словосочетание «Сын Человеческий», за которым Иисус скрывает Свою тайну и одновременно постепенно приоткрывает ее, было новым и неожиданным. Оно не было расхожим титулом, отражавшим мессианские надежды. Оно полностью соответствует тому способу изъясняться, к которому прибегает Иисус, говоривший загадками и притчами: так Ему легче было подвести слушателей к тому потаенному смыслу, что должен раскрыться лишь позже, в кругу продолжателей Его дела. Слово «бар-наша́», соответствующее сочетанию «сын человеческий», означает в древнееврейском и арамейском языках прежде всего просто «человек». Слияние этого привычного значения с таинственным намеком на новое самосознание, заключенным в именовании «сын человеческий», отчетливее всего проступает в словах о субботе, которые мы обнаруживаем во всех синоптических Евангелиях. У Марка эти слова звучат так: «Суббота для человека, а не человек для субботы; посему Сын Человеческий есть господин и субботы» (Мк 2:27–28). У Матфея и у Луки первая фраза отсутствует, Иисус просто говорит: «Сын Человеческий есть господин и субботы» (Мф 12:8; Лк 6:5). Не исключено, что Матфей и Лука опустили первое предложение потому, что боялись его неверных толкований, — такое объяснение вполне возможно. Для нас, однако, важно то, что у Марка обе эти фразы наличествуют, дополняя и поясняя друг друга.
Заявление о том, что суббота для человека, а не человек для субботы, отнюдь не является простым выражением некоей морально-либеральной позиции, как можно было бы подумать при первом прочтении. Когда мы обсуждали Нагорную проповедь, мы говорили о том, что именно так
Во времена Иисуса именование «сын человеческий» не имело функции самостоятельного титула. Некоторое отдаленное подобие такого использования данного словосочетания мы обнаруживаем в Книге пророка Даниила, где повествуется о видении, явившем образы четырех зверей и Сына человеческого. Пророк видит во сне, как проходят перед ним чередой, сменяя друг друга, господствующие силы мира в образе четырех больших животных; они выходят из моря — то есть «снизу», представляя собой, таким образом, власть, которая зиждется на насилии, которая по природе своей «звериная». В своем рассказе Пророк рисует мрачную, тревожную картину мировой истории. Впрочем, не все здесь окрашено в темные тона, есть и «положительные» моменты: первому зверю, крылатому льву, оторвали крылья, и тогда «он поднят был от земли, и стал на ноги, как человек, и сердце человеческое дано ему» (Дан 7:4). Очеловечивание власти оказывается возможным даже в такие тяжелые времена: власть может обрести человеческое лицо. Но это «счастье» весьма относительно; ведь история на этом не заканчивается, и чем дальше, тем она становится все более сумрачной.
Но вот после устрашающего воздвижения власти зла происходит нечто совершенно иное. Пророк видит, словно бы вдалеке, истинного Владыку мира в образе старца, который расправляется с нечистью. Затем «с облаками небесными» явился «как бы Сын человеческий <…> Ему дана власть, слава и царство, чтобы все народы, племена и языки служили Ему; владычество Его — владычество вечное, которое не прейдет, и царство Его не разрушится» (Дан 7:13–14). Человек, находящийся «наверху», противопоставляется зверю, поднимающемуся «снизу». Подобно тому как звери, восстающие из недр, олицетворяют собой царства мира, существовавшие до сих пор, образ «Сына человеческого», приходящего «с облаками», возвещает совершенно новое «царство», царство «человечности», истинной силы, каковая исходит от Самого Бога. Это царство являет миру подлинную всеохватность, универсальность, положительный, совершенный образ истории, отвечавший давним сокровенным чаяниям. Сошедший с небес «Сын человеческий», таким образом, предстает как антипод зверю, поднимающемуся из недр морских, но олицетворяет Он собою не отдельное «лицо», а «царство», в котором мир достигает своей конечной цели.
В современной экзегезе существует мнение, что в основе текста Даниила могла лежать и другая редакция, в которой «Сын человеческий» представлен как конкретное, «живое» лицо; но поскольку мы не располагаем текстом этой редакции, то подобные рассуждения остаются всего лишь предположением. Часто цитируемые в этой связи тексты Третьей книги Ездры (3 Езд 13) и апокрифической Книги Еноха, в которых «Сын человеческий» описывается как реальная личность, являются текстами более позднего происхождения, чем Новый Завет, и потому не могут в данном случае привлекаться в качестве источников. Разумеется, эта связь между образом «Сына человеческого», мессианскими надеждами и личностью Самого Мессии поневоле напрашивается, но мы не располагаем текстами, которые позволяли бы проследить этот процесс слияния и демонстрировали бы прямую соотнесенность с деяниями Иисуса. Вот почему нам приходится ограничиться констатацией, что образ «Сына человеческого» представлен здесь как образ будущего «царства спасения» — образ, на который мог в дальнейшем опереться Сам Иисус, придав мессианским ожиданиям новую форму и соединив их с Самим Собой и Своими деяниями.
Обратимся теперь непосредственно к словам Самого Иисуса. Мы видели, что первая группа значений словосочетания «Сын Человеческий» связана с возвещением Его грядущего пришествия. В этом значении мы встречаем обозначение «Сын Человеческий» главным образом в речи Иисуса о конце мира (Мк 13:24–27) и в описании суда над Иисусом (Мк 14:62). Поэтому более подробно мы будем говорить об этом во втором томе книги. Здесь же мне хотелось бы обратить внимание лишь на один важный момент: в именовании «Сын Человеческий» возвещается будущая Слава Иисуса, Его пришествие, цель которого — свершить Страшный Суд и собрать праведных, «избранных». Но не забудем о том, что эти слова о Сыне Человеческом звучат в