действие которого происходило в годы гражданской войны на Кубани. После вечера Фурманов первым заговорил со мной. Он сделал несколько замечаний по прочитанному и поинтересовался, откуда автору известны события, описанные в рассказе.
Узнав, что я родом из Армавира, Фурманов весело погладил свои волосы (это был постоянный жест, выражающий различные состояния его настроения).
— Вот так здорово! А я как раз изучаю историю становления Советской власти на Кубани. На ловца и зверь бежит.
И он стал расспрашивать о жизни армавирских рабочих, быте городской окраины, о взаимоотношениях рабочих с казаками, населявшими ближние станицы, о том, как организовалась в Армавире Советская власть. И очень удивился, услышав, как в 1918 году на заводе «Армалит» наши рабочие штамповали из меди звонкую валюту достоинством в три и пять рублей.
— Вот так да. Замечательный факт!
Выговор у Фурманова был окающий, «ивановский», он твёрдо произносил «е» — белый, оголтелый.
Разговор постепенно перешёл на темы литературные. Дмитрий Андреевич поинтересовался, как живут и работают молодые писатели. Над чем трудятся члены нашей «Молодой гвардии». Как овладевают культурой. Дружно ли мы живём. Есть ли среди нас рабочие, коммунисты, представители интеллигенции. Любим ли музыку. Ходим ли в театры. Бываем ли на заводах. Чем руководствуемся в творческой работе.
В тоне и обращении Дмитрия Андреевича было столько товарищеской душевной теплоты, а в чистых, правдивых глазах света, что невольно тянуло раскрыть перед ним всю душу и поделиться всем сокровенным и дорогим.
Одобрительное молчание заставляло рассказывать ему о всех своих надеждах и мечтаниях.
В те годы литературные чтения проводились во многих местах: в Пролеткульте, «Кузнице», «Союзе поэтов», в «Рабочей весне», «Молодой гвардии», «Перевале», «Литературном звене», на «Никитинских субботниках»; в любой день можно было попасть на один из таких литературных вечеров, где разгорались жаркие споры вокруг только что прочитанных произведений.
В общежитии писателей — «молодогвардейцев», на Покровке, 3, проводились занятия по литературному мастерству. К нам в гости приходили В. Шкловский, О. Брик, К. Локс и другие литературоведы и критики, представители так называемой школы формалистов. Мы писали рассказы на все «36» сюжетов, подробно изучали и разбирали произведения Чехова, Мопассана, О. Генри, А. Бирса и других выдающихся мастеров новеллы, увлекаясь их формальной стороной. Следует заметить, что от этих занятий мы ничего, кроме пользы, не получили.
Однако Фурманов посчитал необходимым в мягкой, деликатной форме предупредить:
— Одной техникой и внешней стороной в нашем деле увлекаться не стоит. Это болото, заросшее красивыми цветами. Сперва одурманит, а потом затянет, засосёт, и не заметишь, как пропал. Любовь к чистой форме — дело, чуждое нашему классу. Она обезоруживает бойца. Нам надо писать так, чтобы произведение будило, поднимало людей на новые подвиги, освещало дорогу в будущее. В этом — каш долг.
Невозможно представить Фурманова в штатском костюме. Казалось, что военная форма создана специально для него. В ней он всегда подтянут и строг, она скромна и удобна. Собственно, одежда всегда выражает сущность и характер её владельца. Дмитрий Андреевич и в работе по-военному точен и не любит, когда кто-либо из товарищей опаздывает к назначенному часу. Это был стиль его жизни и работы.
Мы встречались на вечерах, съездах, заседаниях и очень часто возвращались вместе на Арбат, где жили недалеко друг от друга.
И было всегда удивительно: откуда в нём столько силы и душевной щедрости ко всем нам, начинающим литераторам!
Стою огорчённый в вестибюле Дома печати. Только что читал новый рассказ из деревенской жизни, и выступавшие с критикой товарищи разругали его в пух и прах. Фурманов успокаивает:
— Не надо сильно огорчаться, но никогда не берись за малознакомое. Сначала приглядись, всё изучи, примерься, прицелься, а потом уж и бей! Да так, чтоб после тебя за эту тему никому не повадно было браться…
А я стоял и представлял его скачущим на коне рядом с Чапаевым.
Всё это, конечно, правильно, но и обидно за свой промах.
— В жизни ничего так не даётся…
Он рассказывает о своей работе и тех трудностях, которые приходится преодолевать ему и сейчас, когда он уже стал известным писателем.
— Не спеши печатать свои вещи, — говорил он, — по своему опыту знаю: чем больше рукопись выдерживаешь, тем она становится лучше, крепче. Поглядишь свежим глазом, обязательно найдёшь недостаток и улучшишь написанное. Толстой «Войну и мир» восемь раз переписывал. Попробуй-ка возьми «Войну и мир» да перепиши её от руки хоть один раз, просто так… Тогда и оценишь, что значит труд писателя. Это — непрерывный подвиг. По крайней мере он должен быть таким. Конечно, есть и другой, более лёгкий путь — путь халтуры. Он не для нас… Добивайся в рассказах простоты. Простота — это высшая похвала мастеру.
Должен чистосердечно сознаться, что мы, молодые, в те годы излишне увлекались сюжетными построениями и словесным украшательством, да и не только молодые…
Много сил и энергии ушло у нас на пустяки и побрякушки. И как жалеешь теперь о том, что не всегда прислушивался к советам своего старшего товарища!
Дмитрий Андреевич рекомендовал описывать только то, что хорошо знаешь: родную природу, знакомые места, свои переживания и наблюдения, советовал вести дневники.
— Впоследствии спасибо мне скажешь. Из этих как будто бы и малозначащих записей потом и создаются художественные произведения. Так работали и Толстой, и Чехов, и Горький. У нас почему-то это мало прививается. А зря…
Никакая, самая изощренная человеческая фантазия не может поспорить с живой жизнью, — говорил он. — Однажды студентом ехал я на фронт в теплушке вместе с казаками. С ними следовали и кони. Ни одному писателю не пришло бы в голову назвать так своих коней, как окрестили их казаки. Здоровый мохнатый жеребец, например, носил имя… Матрёна! У казака-хозяина, оказывается, когда-то была зазноба, такая же здоровая и рослая, и звали её Матреной. Вот, поди ж, придумай такое! А какая выразительная подробность. Не правда ли?
Только что закончился урок рисунка. Выхожу с товарищами по факультету из здания Вхутемаса на Рождественку. Уже темнеет. Проходя мимо подъезда Гиза, также расположенного на Рождественке, встречаю Фурманова. У него усталый вид, и даже серая его шапка надета небрежно как-то наспех, на макушку, без присущего ему военного изящества. Под рукой у него неизменный портфель, до отказа набитый рукописями.
Помимо редакторской работы в Гизе, Фурманов занят в Истпарте, несёт большую кучу различных общественных нагрузок и одновременно заканчивает Московский университет по отделению языка и литературы.
— Засосала меня эта редакторская работа, — он со вздохом показал на портфель, — и писать некогда…
Спускаемся по Кузнецкому, потом по Петровке выходим на бульвары. В тишине московского вечера плывут медленные звоны церквей.
Дмитрий Андреевич сетует на отсутствие времени для творческой работы. Писать удаётся только по выходным дням.
— Пришёл к выводу, что работать лучше всего с утра. Пока голова свежая. Но особенно хорошо работать по воскресеньям, когда в перспективе у тебя полный день и торопиться никуда не нужно. А то сидишь, сидишь иногда за листом бумаги, и время летит, и ни одной строки из себя выжать не можешь. Мучительное это состояние…