Я остановился у ограды, охваченный нахлынувшими воспоминаниями.
Ожили прошедшие годы, вспомнился белый особняк в глубине двора на Тверском бульваре и поэт, читающий в тесном кругу близких друзей свою последнюю поэму, привезённую с Кавказа.
И перед мысленным взором встал желтоволосый деревенский отрок.
Девушка-подросток, похожая на берёзку, высокая и тонкая в поясе, легко наклонилась и бережно положила к подножию памятника небольшой букетик цветов.
Я навестил сестру поэта, Шуру. Она показала новые книги брата, изданные в разных странах — в Китае, Японии, Англии, Франции, Румынии, Болгарии, Чехословакии, Польше, — стихи Есенина теперь читают всюду.
— В Братиславе есть набережная имени Есенина.
Разглядываю старые альбомы. Есенин в юности. Вот он с сёстрами. С матерью. Вот после первого возвращения из Москвы.
Москва. Берлин. Париж. Нью-Йорк.
Знакомая фотография: Сергей Александрович с сестрой Катей на Тверском бульваре. У него в руках детская гармошка. Снимок сделан после его возвращения из Америки.
Телефонный звонок. Шура берет трубку:
— Хорошо, мы ждём.
У палисадника останавливается машина. Высокий моряк входит в квартиру, он вежливо козыряет хозяйке и приглашает всех в машину.
— Может, выпьете чайку?
Моряк показывает на часы.
— В нашем распоряжении всего девять минут. Аврал.
Машина летит по шоссе: острый весенний ветерок скользит по лакированным крыльям, врываясь в полуоткрытое окно.
Искоса гляжу на моряка, но его загорелое лицо торжественно-непроницаемо.
Сквозь полутемный тоннель вылетаем на простор, облака объяты жарким пламенем заката.
Крутой разворот по полудуге аллеи, и машина останавливается у Химкинского речного вокзала. Моряк предупредительно открывает дверцу:
— Пожалуйте.
Проходим через гулкое, просторное здание речного вокзала и по широким ступеням спускаемся на деревянную, надраенную и выгоревшую на солнце белёсую пристань. Непередаваемо прекрасна в этот закатный час широкая водная гладь, до краёв налитая солнечным пурпуром. На всем просторе — ни души, ни паруса, лишь одинокие чайки, раскинув узкие розовые крылья, кружатся над опрокинутой в воду облачной бездной.
И вот, где-то вдалеке, у поворота возникает лёгкий, похожий на мечту, силуэт белоснежного корабля.
— Корабль построен венгерскими рабочими, — негромко докладывает моряк, — своим ходом он пришёл в Москву, обогнув Европу…
Отсалютовав сиреной о прибытии и взбудоражив винтом ало-жемчужную пену, корабль медленно разворачивается перед пристанью, и мы видим на нём озарённые вечерним солнцем золотые буквы, расположенные по белому полукружью палубы:
СЕРГЕЙ ЕСЕНИН.
Как прекрасен этот незабываемый миг!
И в памяти засветился другой вечер, когда Есенин, протянув вперед руки, читал у памятника Пушкину свои стихи, мечтая о народной славе. И вот слава пришла к нему, но, увы, опоздала…
Старший товарищ
Холодный ветреный март. Четыре часа ночи. С пустым ведром и топориком в руках прохожу через узкую арку тёмных ворот на улицу. Срочно нужно нарубить льда на компресс больному: Фурманову опять стало хуже. Нигде — ни во дворе, ни за сараями льда нет. Злой ветер метёт по переулку сухую пыль, насквозь пронизывая тело: я вышел в одной гимнастёрке и с открытой головой.
На улице ни души. У ворот тускло горит одинокий фонарик. Лёд блестит в канаве, возле тротуара. Положив ведро набок, я наискось, полого, стал подрубать топориком лёд и одновременным движением забрасывать его в ведро. И этот глухой, безлюдный переулок, холодный весенний ветер, острые брызги влетающего в пустое ведро льда и особенно запомнившийся какой-то безжизненный, унылый лязг металлической дужки ведра на всю жизнь остались в памяти…
Вместе с врачами писатели по очереди дежурят у постели больного Фурманова.
Сегодня мы дежурим с Безыменским. Жена Дмитрия Андреевича, Анна Никитична, не спавшая несколько суток, забылась в зыбком полусне. Фурманов лежит в соседней комнате, куда ведут несколько невысоких ступеней. Из комнаты доносится хриплое, прерывистое дыхание больного. Недавно Дмитрий Андреевич простудился и получил тяжёлое осложнение. У него сильный жар. Срочно понадобился лёд.
И вот я рублю его топориком и думаю о Фурманове.
Летом 1920 года на Кубани высадился белогвардейский десант генерала Улагая. Для уничтожения отборных офицерских частей, посланных из Крыма Врангелем, в тыл к белым был направлен красный десант. В этом десанте были и наши армавирцы.
Погрузившись на баржи и лодки, отряд по рекам Кубани и Протоке двинулся в сторону станицы Гривенской, где расположился штаб Улагая, от фронта в шестидесяти с лишним километрах.
Перед отрядом была поставлена задача: скрытно пробраться в тыл к противнику, захватить станицу и отрезать белым возможность отступления к морю.
Против отряда в тысячу двести бойцов, собиравшегося атаковать станицу, оказался противник, превосходивший его впятеро. Белые пошли в контратаку.
Но случилось невиданное — командир отряда Ковтюх и комиссар Фурманов с двадцатью пятью конниками бросились в атаку на белых и своим неожиданным ударом повернули весь ход сражения: противник был сброшен в Протоку. Казаки тонули в мутной воде, а те, кто достигал берега, уничтожались огнём бойцов засады, скрытых на той стороне реки.
В плен попало около полутора тысяч белогвардейцев и среди них несколько офицеров и даже генералы.
Но из маленького отряда героев, первыми бросившихся в прорыв, в живых осталось лишь семеро, остальные пали в бою. Об этом подвиге узнала вся Кубань. Оттуда-то и запала в память эта необычная фамилия — Фурманов.
В начале двадцатых годов в особняке Морозова, на Воздвиженке, где помещался Пролеткульт, по субботам устраивались литературные вечера. На одном из этих вечеров присутствовал и Фурманов. Он уже в то время собирал материалы к своему роману о писателях, но об этом стало известно гораздо позже, а тогда его пристальное, глубокое внимание к нам, молодым, казалось необычным. Я читал на вечере рассказ,