открывается. Это женщина. Она входит. Ее взгляд не сразу находит мужчину, сперва он обследует комнату: осколки вылетевших окон, всюду копоть — на перелетных птицах занавесок, на выцветших узорах ковра, на Коране, так и оставшемся открытым, на флаконе капельницы, исторгающем последние капли сладко- соленой воды… Потом взгляд задерживается на простыне, которой покрыты землисто-трупные мужские ноги, чуть скользит по бороде и наконец смотрит ему прямо в лицо.
Нерешительно ступая, она приближается к мужу. Встала. Внимательно следит, движется ли грудь. Он дышит. Она делает еще шаг вперед, наклоняется, чтобы заглянуть ему в глаза. Они открыты, на них густой налет черной пыли. Она протирает их кончиком обшлага.
Достает флакончик и капает глазного снадобья в каждый глаз. Первая капля, вторая. Первая, вторая.
Осторожно гладит лицо мужа, стирая с него копоть, потом, как и он, застывает в неподвижности. Тоска, обрушившаяся на нее, тяжела и пригибает вниз, она, как всегда, дышит в том же ритме, что и муж.
Безмолвие серого рассвета разрывает глухой кашель соседки, и женщина поднимает голову к желтому и синему небу на занавеске. Она встает и идет к окну, давя разбросанные по полу осколки стекла. Высматривает соседку сквозь дыры в шторке. Из груди вырывается пронзительный крик. Она бежит к двери, выскакивает в коридор. Но угрожающий рев танка преграждает ей путь. Когда возвращается, вид у нее совсем убитый. «Дверь… разнесло нашу дверь на улицу! Стены соседки…» Полный ужаса голос заглушает гул движущегося танка. Взгляд блуждает по комнате и спотыкается об окно. Она подходит к нему, слегка отодвигает шторы и охает: «Нет! Только не это!»
Гул танка становится потише, снова слышно, как соседка бьется в приступах кашля.
Женщина медленно оседает на осколки стекла. Закрыв глаза, она сдавленным голосом молит: «Господи… милосердный, Тебе предаюсь я…» Выстрел. И она умолкает. Еще выстрел. Потом мужской выкрик: «
Мужчина по-прежнему неподвижен. Ему не больно.
Когда стрельба стихает — вероятно, кончились боеприпасы, — танк уходит. Снова надолго опускается густая и продымленная тишина.
Во время этого расслабленного пыльного затишья к полу простенка, разделяющего два окна, к трупу мухи, брошенному муравьями, подползает паучиха. Она обследует его. И тоже оставляет лежать, делает круг по комнате, потом снова подползает к окну, цепляется за шторку, карабкается по ней и бродит по перелетным птицам, застывшим в желтом и синем небе. С неба карабкается на потолок, ползет вдоль гнилых балок, исчезает в расщелине между ними, наверное, там она будет ткать паутину.
Женщина входит снова. В который раз у нее в руках пластмассовый тазик, салфетка, полотенце. Она делает уборку. Убирает осколки стекла, вытирает покрывшую всю комнату копоть. Уходит. Возвращается. Вливает сладко-соленую воду в кружку капельницы, устраивается на своем месте возле мужа, чтобы закапать ему в глаза последние оставшиеся во флаконе капли. Одну. Потом ждет. Вторую. Останавливается. Флакон пуст. Она уходит.
На потолок снова выползла паучиха. Повиснув на ниточке своей паучьей пряжи, она медленно спускается вниз. Приземляется на грудь мужчины. Немного поколебавшись, всползает по извилистым складкам простыни, которые приводят ее к бороде. Опасливо сворачивает и скользит по вмятинам на материи.
Возвращается женщина. «Грядут новые карательные меры!» — объявляет она; и с решительным видом встает над мужем. «Мне надо оттащить тебя в подвал». Она вынимает у него изо рта трубку и просовывает руки ему подмышки. Приподнимает его. Тащит этот скелет. Волочит по ковру. Останавливается. «Сил моих больше нету…» Отчаявшаяся. «Нет, по ступенькам мне тебя ни за что не дотащить».
Отволакивает его обратно на матрас. Снова вставляет трубку. И некоторое время не шевелится. Тяжело дыша, раздраженная, она окидывает его пренебрежительным взглядом и в конце концов выдает: «Лучше бы та шальная пуля покончила с тобой раз и навсегда!» — резко встает, чтобы задернуть занавески, и выходит яростной и энергичной походкой.
Слышно, как приступы кашля, разрывающие грудь соседки, прорываются сквозь эту послеполуденную тишину. Ей приходится пробираться сквозь развалины стен. Ее шаги, медленные и робкие, шаркают в саду, они все ближе к дому. Вот ее разрезанная шторками тень уже на перелетных птицах. Она кашляет и бормочет сквозь зубы имя, которого не слышно. Кашляет. Ждет. Напрасно. Она шевелится, удаляется, снова бормочет имя и кашляет. Никакого ответа. Она зовет, кашляет. Она больше не ждет. Она больше не бормочет. Напевает что-то. Имена, наверно. И уходит. Далеко. Потом приходит опять. По-прежнему слышно, как она напевает, хотя на улице шумно. Это грохочут сапоги. Сапоги тех, кому выдали оружие. Они бегут, сапоги. И разбегаются, должно быть, чтобы где-нибудь спрятаться, скрыться за стенами, зарыться в строительный мусор… и дожидаться темноты.
Сегодня не будет водоноса. Мальчик не проедет по улице на велосипеде, насвистывая песенку: «
Все затаилось, схоронилось в норах. Безмолвствует. И ждет.
Вот на город опускается ночь, и город опускается в оцепенение страха.
Но никто не стреляет.
Женщина снова в комнате, она проверяет, сколько сладко-соленой воды в кружке капельницы, и уходит. Без слов.
Старуха соседка, как обычно, кашляет и все еще напевает. Голос ни далеко, ни близко. Ей нет места нигде, кроме развалин стены, еще недавно отделявшей один дом от другого.
Тяжелое и предгрозовое забытье охватывает дом, все дома, всю улицу, слышно только жалобную тихую песнь старухи соседки. И она будет напевать, пока снова не услышит грохот по мостовой, грохот сапогов. Тогда она прекращает петь, но по-прежнему кашляет. «Они возвращаются!» — дрожит ее голос посреди темной громады ночи.
Они приходят, сапоги. Приближаются. Они выслеживают старую женщину, заходят во двор дома, возникают прямо перед ней. А вот они вырастают у самого окна. Разбив стекло, шторку с перелетными птицами отдергивает ружейный ствол. Прикладом окно выбивают совсем. Трое орущих мужчин вламываются внутрь. «Не шевелиться!» А ничто и не шевельнется. Один из них зажигает факел, направляет его прямо на недвижного мужчину, громко вопит: «Лежать где лежишь или я тебе задницу разнесу!», и наступает сапогом ему на грудь. У всех троих на головах черные тюрбаны, скрывающие все лицо. Они окружают мужчину, который дышит все так же медленно и безмолвно. Один наклоняется над ним, «вот проклятье, да у него труба во рту!», выдергивает ее, «оружие твое где?» — орет на него. Взгляд лежащего по-прежнему ничего не выражает, он уперт в сумрачный потолок, должно быть, туда, где плетет свою пряжу паучиха. «Эй, тебя спрашивают!» — кричит тот, что держит факел. «Этому кранты!» — бросает другой, наклонившийся к нему, чтобы снять с руки часы и золотое обручальное кольцо. Третий шарит повсюду в комнате: под матрасом, под подушками, за той занавеской, на которой ничего не вышито, под ковром… «Да тут нет ничего!» — причитает он. «Глянь в других комнатах!» — приказывает тот, кто у них за командира, держа в руке факел,