Наталья Резанова
Защитники
Только я лишь да царица
были здесь живые лица.
Остальные – сон, мечта,
морок бледный, пустота.
»История учит только тому, что она никого ничему не учит».
«В лето 6731… В тот же год явились народы, их никто хорошо и ясно не знает, кто они и откуда вышли, и каков язык их, и какого племени, и какова вера их; и зовут их татарами. А князья русские пошли и бились с ними, и побеждены были от них, и мало их избавилось от смерти… И когда услышали об этой беде, то были плач и печаль в Руси и по всей земле. И собрались князья, кого оставил суд Божий жить, в Вышгороде, что подле Киева, а рекли: „Гибель нам сие разделение“. И порешили вручить власть единому столу над всеми столами Владимирскому, великому же князю служить со всей братской и сыновьей любовью, дав в том крестное целование. И с тех пор мир и покой по всей Русской земле и по сии дни».
«Повесть о битве на Калке». Киево-Печерский список (около 1245 г.).
Белая струя молока становилась все тоньше и тоньше. Альфонс де Пуатье тщательно выдоил последние капли. Устало выпрямившись, он огляделся, втягивая голову в плечи, что стало для него привычкой за десять лет рабства. Руки ныли, как всегда после вечерней дойки, а впрочем, как и после дойки утренней. Хотя многие ханы, нойоны и темники давно уже воздавали должное лозам Рейна, Мозеля или Луары, на пирах и найрах полагалось пить кумыс, и молоко было потребно в прежних количествах.
Монгольский лагерь в долине Гвадалквивира разросся непомерно после того как подошли вспомогательные силы, и границы его терялись из вида. Вдали белели восемь священных шатров и ханские юрты. Ближе простиралось вытоптанное за несколько дней торжище, где настырные и крикливые марсельские и генуэзские купцы покупали рабов для галер – цвет кастильского и арагонского рыцарства. Если бы победители рубили им головы или расправлялись с ними иным, стольже возвышенным способом, гордые идальго достойно бы встретили смерть , но выставленные на продажу, словно бессловесный скот, они растерянно пялились на купцов, безропотно позволяя им щупать мускулы и осматривать зубы. Пленников, правда, было меньше, чем ожидалось. После поражения при Аранхуэсе немалое число кастильских рыцарей, и с ними сам король их Альфонс Десятый, отступили за Гвадалквивир, где их принял эмир гранадский Мохаммед, а остатки городских ополчений, объединившись под началом некоего Рафаила Бен Галеви из Толедо, ушли в горы Сьерра-Морены, откуда тревожили набегами монгольские арьергарды.
Рядом с торжищем красовался конный баскак, взымавший с купцов налог в ханскую казну.
Несколько в стороне толпилась кучка германских баронов, прибывших в ставку Великого Хана просить ярлык на правление своими жалкими владениями.
Подхватив тяжелую бадью, Альфонс заковылял к юртам своего хозяина Меньгу-нойона. Колодки с него уже несколько лет как сняли, но выработанная ими походка осталась. Навстречу ему шел еще один старый раб. Он направлялся к пастбищу собирать кизяк для растопки. Альфонс знал его давно, еще в бытность того епископом Арраским.
– Благослови тебя Господь, твое высочество.
Альфонс болезненно дернулся. Он не любил, когда ему напоминали прежнее положение, но у Реми из Арраса не оставалось иных утешений, кроме благословения несчастных рабов да проповедей.
– Как думаешь, мавры ударят завтра? – спросил преосвященный Реми.
– Может, завтра, – равнодушно ответил Альфонс и поставил бадью с кобыльим молоком на землю – любой предлог передохнуть был хорош, – а может, послезавтра. А может, мы по ним ударим… какая разница?
Однако Реми не согласился. Он был старше Альфонса лет на десять, ему было не меньше сорока пяти, но в нем еще вспыхивала порой юношеская живость, не убитая ни лишениями, ни возрастом.
– Но Мохаммед – великий воин. А мавры – это не жалкие тевтоны, рабы и прихлебатели татар. Подумай, завтра, уже завтра все может перемениться.
– Мавры… – пробормотал Альфонс. Воспоминание о брате колыхнулось на дне сознания и пробудило застарелую душевную боль. Бедный Людовик, пламенно благочестивый, чистый, справедливый, воистину святой! Следуя примеру отца, он неустанно искоренял в своем королевстве еретиков, ведьм, иноверцев, но это не могло утолить пыл его сердца. Грезой его жизни был крестовый поход, к нему лишь были устремлены все помыслы Луи. Господи, да все они тогда – и он сам, и юный Шарль, и все рыцари, которых он знал, и все клирики, не исключая Реми – просто бредили походом в Святую Землю, битвами… с маврами… Если бы понимали они, какого благословенного противника знавали они в течение веков, великодушного и вежественного, как мало они его ценили… Но они ничего не знали тогда, пятнадцать лет назад, когда ад вырвался на землю, не знали, что благородным воинским канонам отныне пришел конец, и уповали на сочиненную папой молитву: «De furore tartarorum libere nos, Domine».
От ужаса адского избави нас, Господи…
От ужаса татарского…
Бедный Людовик! Как он мечтал сразиться с маврами! И как он кончил…
Но это было не худшее, что могло с ним случиться.
– Мавры, – продолжал Реми, – как ни погрязли они в поклонстве Магомету и Бафомету, суть истинные рыцари и с пленниками обращаются достойно. А эти дикари самых низкородных ремесленников содержат лучше нас… Или вот этот рифмоплет из Мена со своим романом…
Странно было слышать подобные речи из уст священнослужителя, хотя бы и принадлежавшего некогда к воинствующей церкви. Но тут Альфонс был с ним согласен. Тем более, что угодивший в фавор сочинитель бесконечного «Романа о Великом Хане» своим лизоблюдством вызывал презрение и одновременно зависть у пленников из самых разных сословий.
Но тут огонь в очах Реми погас, он опустил голову.
– Впрочем, что взять с жалкого писаки, когда сам наместник Святого Петра променял Константинов Дар на ханский ярлык…
Реми сник. И правда, к тому времени, когда дикие орды кочевников подошли к благословенной Италии, Инокентий Четвертый уже слишком много знал о монголах, чтобы надеяться на сочиненную им же молитву. И посему, поразмыслив, раб рабов Божьих вспомнил времена бича Божьего Аттилы и почел мудрым откупиться от пришлых варваров, проявив несвойственное ему, но подобающее случаю смирение. Альфонс припоминал слухи, бродившие среди рабов, будто наместник святого Петра даже прошел меж священных костров, не в пример какому-то итальянскому сеньору, в бессмысленной спеси отказавшемуся почтить языческий обряд и изрубленному нукерами перед самым входом в ханскую юрту. И, поступившись гордостью, Иннокентий получил то, чего жаждал более всего на свете, возможно, даже больше, чем спасения души: головы ненавистного императора Фридриха и его отродий, насаженные на копья..
Альфонс не видел расправы со злочастными Гогенштауфенами, но подумал, что и это не самое худшее, что могло с ними случиться.
А могло…
Десять лет он гнал от себя воспоминание, которое из ночи в ночь возвращалось в его кошмары, воспоминание которое сделало из пленного рыцаря раба.
Благородные Монфоры, славные Монфоры… Как ни горько было об этом думать, но разве не были они достойны даже и королевской короны, короны, к которой он, Альфонс, никогда не стремился? И разве не отмеряли они себе мечом того, что служило наградой их доблести? Но Тулуза, обещанная ему Тулуза, благословенная всем, кроме благочестия и верности королю, добровольно выдала хану тех, кто вразумлял ее в этой верности. И нечестивый Раймонд, несостоявшийся тесть, многократно каявшийся и многократно поднимавший знамя мятежа, сыграл в этом деянии не последнюю роль.
В тот день Альфонс, еще страдая от ран, полученных в сражении, где попал в плен и по какому-то странному капризу хана не был казнен, а вместе с другими воинами достался по жребию Меньгу-нойону, впервые встал на ноги – но лишь для того, чтобы стать свидетелями рока Монфоров.