Шустин встретил его, сидя на стуле посреди кабинета с опущенными между ног руками. В его глазах светилось разочарование.
– Вашего пакета нигде нет.
Кряжин еще полчаса делал то, что только что делал журналист. Наконец советник напряженно сгреб со стола ключ от двери и встал рядом с косяком, молчаливо предлагая сыщику убираться прочь.
Когда они вернулись, Сидельников продолжал сидеть у телевизора и следить за событиями, развивающимися в третьем периоде. За то время, пока они отсутствовали, счет изменился, и не в пользу ЦСКА.
– Чертовщина какая-то, – пробормотал следователь, швыряя на стол пачку сигарет. – И Вагайцеву не позвонить. Не скурил же он этот бычок, в самом деле...
Хромота у него прошла, хоть нога и болела, и теперь он ходил по кабинету, словно размышляя, с чего начать наступающее утро. Подошел еще раз к карте, хмыкнул и вернулся за стол. Шустин обратил внимание на то, как двигаются руки Кряжина, когда тот отрешается от действительности и уходит в мир собственных размышлений. Его пальцы нежно теребили отворот пиджака, скользили по поверхности столешницы, цепляли карандаш, рисовали на листе бумаги какой-то мистический знак и снова оставляли карандаш в покое. Искать логику в этих движениях было немыслимо – Шустин был уверен в том, что это следствие вычислений, происходящих в мозгу советника, и не стоит искать взаимосвязь между его внутренним и внешним – так же, как не следует размышлять над тем, почему кошка, когда нервничает, хлещет хвостом. Она хлещет, потому что хлещет.
– Пытаюсь понять, какую роль во всем этом играет Олюнин, – объяснил он после четверти часа молчаливого созерцания происходящего на экране телевизора. Хоккей закончился, ЦСКА проиграл, и теперь Сидельников с журналистом внимательно слушали разъяснения того, почему лучше покупать «Досю», если между ним и дорогим стиральным порошком нет никакой разницы. Советник поднял брови и заговорил: – Олюнин знал Разбоева, факт. Олюнин осведомлен о том, что Разбоев задержан и что тому вменяют, – это тоже факт. Вполне возможно, что он хотел дать Степану Максимовичу какие-то доказательства. Однако в последний момент, когда понял, что на этом знакомстве можно заработать больше, чем тысячу, он от идеи отказался.
– Ну, – буркнул Сидельников, когда пауза стала чересчур велика, а брови советника все не опускались.
– А если гипотетически предположить, что убийца – Олюнин? Какие в этом предположении присутствуют разумные начала и в чем глупость такого предположения?
– Олюнин? – выдохнул капитан.
Шустин удивился так, что зрачки за стеклами его очков стали невероятно напоминать кошачьи – круглые, блестящие, почти выпуклые. И в удивление это было подмешано что-то, сильно напоминающее волнение. Будь здесь кто-то четвертый, он непременно бы сказал – Шустин почувствовал приближение сенсации.
– А почему нет? – спокойно продолжал истязать воображение слушателей советник. – Я постоянно утверждаю, что Разбоев невиновен, однако ни разу не заявлял о своих подозрениях относительно настоящего убийцы. И должен признаться, что Олюнин, он же Федул, он же Миша, – наиболее подходящая кандидатура на эту роль.
– Ищете кандидатуру, а не правду? – ухмыльнулся журналист. – И при этом не устаете отмахиваться от нас, как от мух, – дескать, мы говорим людям неправду? Вам кандидатура нужна! И я начинаю вас бояться, Иван Дмитриевич. Быть может, завтра вам покажется, что наиболее успешно кастинг на роль маньяка прошел я.
Сидельников хохотнул и тут же остепенился, коротко отметив:
– А почему бы нет? С Олюниным вы на короткой ноге.
Кряжин же устало потянулся и, склонившись над столом, посмотрел в зрачки-плошки:
– Убийца – не маньяк, Шустин. Он человек, преследующий цель. Маньяк цель не преследует. Он убивает, чтобы убивать. Его ведет по этой жизни заложенный в гены код.
Ответить Шустину помешал телефонный звонок. Первым на него отреагировал Сидельников, но трубку снял, тая в глазах удивление, советник. Удивление было вызвано не самим звонком, но временем, когда он прозвучал. О том, что Кряжин в половине первого ночи находится в служебном кабинете на Большой Дмитровке, звонивший должен был знать наверняка.
Им оказался дежурный милиционер, несший вахту на первом этаже прокуратуры. Перебросившись с ним характерными для разговора понимающих друг друга людей отрывистыми фразами, следователь мягко уложил трубку на рычаги и поджал губы.
– Что? – посуровел капитан.
Вместо ответа Кряжин встал, уложил в сейф все материалы дела и велел Шустину никуда не уходить. «Словно могло быть иначе!» – не удержался от иронии репортер-великомученик. Дверь советник закрыл снаружи. Через несколько секунд репортер услышал торопливо удаляющиеся шаги...
К окончанию третьих суток пребывания в неизвестности Разбоев не выдержал. Сразу после обеда он стал замечать, что с ним происходит неладное: руки дрожат, вновь появляется образ Мариши, и свобода, казавшаяся совсем недавно так близко, почему-то отодвинулась за горизонт. Недостаток общения со следователем, отсутствие информации стали катализатором, ускорившим срыв, случившийся ровно в половине двенадцатого ночи.
Доселе спокойный и незаметный арестант в камере-одиночке Разбоев, подозреваемый в серии убийств, вдруг стал барабанить в перегородку перед дверью, оборудованной сигнализацией, и вопить:
– Мне нужен следователь! Где мой следователь! Отведите меня к Вагайцеву, Кряжину, черт знает еще к кому, но только дайте мне поговорить со следователем!..
– Мы их усмиряем быстро, – объяснил конвоир, переведенный из «Дельфина», своим коллегам, решившим посмотреть, как с буянами управляются на «особом». Он шел по коридору впереди группы сгорающих от любопытства надзирателей и шлепал палкой по ладони. – Вообще, такое случается обычно редко. Это либо с психу, либо от дерзости необыкновенной. Первое чаще, потому что дерзость улетучивается из организмов вновь поступивших уже через неделю. Этот сколько у вас сидит? Десять ме-е- сяцев? Ну, вы, ребята, даете. Порядок должен быть во всем. Порядок.
Замок громыхнул, дверь распахнулась, и Разбоев услышал знакомое: «В камере!» Но черта с два он будет теперь вставать раком и задирать руки! Он свои права знает!
– Вызовите ко мне следователя! – крикнул он, и это было последнее, что вылетело из его уст по его воле.
Десятки ударов обрушились на него, и Разбоеву стало казаться, что его бьет палкой не один садист из «Дельфина», а вся смена. Но, ворочаясь на полу и закрывая от разящих ударов голову, арестант хорошо видел, что старается лишь один.
Нужно было играть по правилам и кричать о том, что он, Разбоев, тварь последняя, генетический мусор, животное, не заслуживающее человеческого отношения, и, конечно, упомянуть о боли. Разбоев должен был еще при первых ударах молить о пощаде, уповая на милость, голосить и всем своим поведением, даже жестами дать понять, как ему больно и сколь сильны удары надзирателя.
Это можно было прекратить уже через минуту. Объяснить, катаясь по полу, что он сорвался с цепи не по своей воле, а по причине внезапно случившегося амока, что он все осознал и вряд ли когда так поступит вторично. Но в Разбоева словно вселился бес. Он ненавидел нового надзирателя и сам был готов вцепиться ему в горло и слушать его мольбы о помиловании. Каждый новый удар добавлял ему уверенности в своей правоте, и на второй минуте избиения, когда «красный» порядком устал, а у Разбоева стал мутиться рассудок от боли, случилось невероятное...
– Обычно это проходит... – тяжело дыша, повернулся к коллегам надзиратель. – Один раз стоит воспитать, и они потом как шелковые...
В первое мгновение те, к кому это относилось, не поняли, что произошло: осекшись на полуслове, надзиратель стал валиться на них, сбивая с ног и что-то хрипя. Надзиратели оцепенели – такое они видели впервые. Вскочив на ноги и стряхнув с себя недоумение, они увидели страшную картину.
Арестант, словно росомаха, оседлал их вновь поступившего на службу товарища и дико рычал. Меж намертво стиснутых зубов его хлестала кровь, руками он держал голову жертвы, колени его были уперты в