— Боже, какой хаос! — заламывая руки, воскликнула Залеская. — Ануся, Ануся! — принялась она звать служанку, но Ануся не явилась, только из кухни доносился визг детей да в промежутках слышался нарастающий храп мужа.
— Панна Янина, садитесь, пожалуйста! О, какой ужасный беспорядок, но что делать, одна служанка не может справиться со всем; право же, иногда меня охватывает отчаяние. Я просила мужа взять еще горничную, но он уверяет, что нельзя нигде достать. Я даже написала кузену, чтобы прислал хотя бы из Варшавы.
Она сложила ноты на фортепьяно, придвинула Янке креслице и, усталая, бросилась в стоящее напротив низкое, обитое лиловым шелком кресло-качалку. Но тут же вскочила, достала из письменного стола коробку конфет, пододвинула Янке столик из красного дерева, поставила на него конфеты и принялась угощать. Сама она ела их не переставая, раскачиваясь в кресле, то и дело поправляя свою искусно завитую гривку, и без умолку тараторила.
— Я думаю, почему бы нам не сделаться приятельницами? Иногда так не хватает дружеского сердца, любящей души. Ах, забыла, сейчас велю подать чаю.
Она выбежала и почти в ту же минуту вернулась, запыхавшаяся, с пылающими щеками, бросилась в кресло и принялась с ожесточением грызть конфеты; из кухни доносился отчаянный визг детворы.
— Ах! Можно рассудка лишиться, если и дальше жить в таких условиях. — Она прислушалась: со станции донесся какой-то шум. — Сегодня должна приехать ко мне пани Осецкая, вы знаете ее?
— Только в лицо.
— Очень милая женщина, немного грустная, но благовоспитанная и в свете имеет обширные связи, часто принимает у себя, особенно летом. Если не ошибаюсь, Сверкоский добивается руки ее племянницы Зоси; удивительно странный человек; признаться, я боюсь его. Это правда, что вы играли на сцене? — спросила она неожиданно.
— Три месяца, — неохотно ответила Янка.
— Простите, больше не буду спрашивать: вижу, вам это неприятно. Да, да, — сказала она печально, — каждый человек, особенно каждая женщина, имеет в своей жизни светлые минуты, о которых говорить не хочется; я прекрасно это понимаю. Прошу вас, попробуйте вот эти засахаренные абрикосы, их прислал мне кузен.
Залеская села за фортепьяно с конфетой во рту и принялась играть скорбную прелюдию Шопена. Янка с волнением прислушивалась к этим чудесным и грустным звукам, тянулась к ним всей душой, погружаясь в невыразимую, терзающую тоску. Залеская играла с чувством и удивительной простотой, без расчета поразить и удивить слушателя. Ее бледное неправильное лицо стало печальным, большие карие глаза светились восхищением и вместе с тем глубоким пониманием красоты шопеновской музыки; возбуждаясь, она сжала красивые алые губы и играла, увлекаясь все больше.
— Да перестань же, черт возьми! Даже отдохнуть нельзя — бренчит и бренчит! — крикнул муж, захлопнув дверь будуара; по сильному скрипу оттоманки можно было догадаться, что он снова завалился спать.
Залеская попятилась от фортепьяно, поглядывая со страхом то на дверь, то на Янку.
— Простите, муж устал после тренировки… Совсем из памяти вон. — Она засуетилась, намереваясь, видимо, идти просить у него прощения; однако тут же снова села и принялась обрывать засохшие листья стоявших на окне цветов, стараясь скрыть свое волнение, но не смогла: слезы выступили из-под прикрытых век и потекли по лицу, оставляя желтые борозды на покрытых пудрой щеках. Она не выдержала и разрыдалась, закрыв платком лицо. Плакала она тихо, как несправедливо наказанный ребенок. Возмущенная грубостью Залеского, Янка подошла к ней и с неподдельным сочувствием стала ее успокаивать. Залеская, как ребенок, прижалась к Янке: ручьи слез хлынули из неистощимых источников.
— О, как я несчастна! Если бы вы только знали! — бормотала она все невнятней, содрогаясь от рыданий.
Янка нежно погладила ее по заплетенным в косу волосам. Она не знала, что сказать, как утешить: Залеская вызывала к себе чувство сострадания своей ребячливостью и впечатлительностью.
— Муж добрый, хороший, я не жалуюсь на него, но служба так выматывает его, иногда он скажет грубое слово, причинит мне боль, страшную боль. — Она умолкла и принялась жадно есть конфету. Это немного ее успокоило. Она подошла к трельяжу, смочила одеколоном лицо, напудрилась и повеселела. Она уже забыла о недавней обиде, только под глазами, мокрыми от слез и одеколона, выступили синеватые пятна — единственные следы волнения. Она вышла на кухню. Вскоре служанка принесла чай.
— Ануся, смотри, не забудь о детях!
— Знаю, незачем напоминать, — огрызнулась служанка.
— А ты не сердись, Ануся, ведь иногда можно и забыть, — покорно сказала Залеская. Когда служанка вышла, она стала оправдываться:
— Трудно теперь с прислугой, боюсь, как бы и Ануся не ушла: муж сердится, если я часто меняю служанок, дети к ней привыкли.
Янке стало жаль эту невольницу прислуги, мужа и детей; ей захотелось сказать об этом, но Залеская заговорила сама:
— Вы знаете Гжесикевича?
— Давно, — ответила Янка и помрачнела.
Залеская спохватилась, поняв, что опять причинила Янке боль. Она подсела к секретеру, нацарапала несколько строк на лиловой бумаге, вышла на кухню, отослала Анусю с запиской и, вернувшись, принялась болтать снова. Временами она умолкала, задумывалась, бросала взгляд в окно, заглядывала в соседнюю комнату, чтобы удостовериться, что муж еще спит, вздыхала, пересаживалась с одного стула на другой, нигде не находя себе места, ела конфеты.
— Знаете, в Варшаве осень не так ужасна. Интересно, носят ли там еще фигаро?
— Не знаю.
— Концертный сезон уже начался. Ах, эти среды в Музыкальном обществе!
— Вы бывали там часто?
— Не пропускала ни одной! А эти премьеры в «Розмаитостях»,[5] концерты в «Швейцарской долине»[6] и тысячи других удовольствий, которые может дать только город. А эта артистическая атмосфера, в которой так легко дышится, вся эта жизнь удивительная, иная. О боже, боже, куда все исчезло? Где то время?
Янка иронически улыбнулась: она уже знала, какова эта артистическая атмосфера и иная жизнь.
— Пани Осецкая с племянницей! — доложила Ануся.
— Проси, проси! — засуетилась Залеская и, не зная, что делать, побежала к мужу:.
— Геня, Геня! — зашептала она ему на ухо, краснея от страха. — Муженек мой золотой, вставай, приехала пани Осецкая! — И она начала тормошить его.
— К черту баб! Чего надо этой старой ведьме? Не дают даже поспать! — крикнул тот вскакивая.
— Генюсик, не сердись, мой золотой, мой милый! — лепетала, почти плача, Залеская. Повиснув у мужа на шее, она нежно, по-кошачьи ластилась к нему, заглядывала тревожно в глаза, как собачонка, которая боится, что ее вот-вот ударят.
Залеский оттолкнул жену, схватил подушку и выскочил в детскую. Залеская поспешила навстречу помещице.
— Как вы добры, пани Осецкая, как добры! — Залеская крепко поцеловала ее. — Зофья, как твое здоровье? — обратилась она к девушке в коротеньком платьице и матросской фетровой шапочке. — Панна Янина Орловская! — представила она Янку. — Ануся, возьми у паненки пальто.
— Тише, дети! — прикрикнула она на стайку ребятишек, которые со всех сторон облепили Осецкую. — Прошу ко мне!
— Стефочка, пусть ваша прислуга займется лошадью, мы приехали одни, совсем одни, без кучера! — прогремела Осецкая могучим басом и тяжело опустилась в кресло.
— Ануся, дай коню овса! Ведь кони едят овес, не правда ли?
Осецкая захохотала во все горло, да так раскатисто, что даже лошадь заржала ей в ответ у подъезда.
— Ох, дитя ты мое, ну подойди, дай я расцелую тебя. Какое чистосердечие, какая наивность! Раз я