Залеский с подчеркнутой учтивостью стал перед Анджеем извиняться.

— Не имеет значения; что случилось, того не вернешь, — пробормотал Гжесикевич.

— Вы, пан Анджей, если вам угодно, можете простить Залескому и рану, и бричку, и испуг, но я не могу: это противоречит инструкции. Я должен написать рапорт— так велит мне совесть.

— Пишите хоть десять дурацких ваших рапортов! — проворчал Залеский, снова сел на велосипед и с удвоенным азартом принялся кружить у подъезда.

— Напишу, клянусь богом, напишу! — кричал Орловский. — Вы подвергаете людей опасности, кроме того, вам надлежит быть не здесь, а на службе. Пан Бабинский, пан Станислав! — позвал он Стася, входя в канцелярию. — Напишем рапорт.

Стась сунул под бумаги недописанное письмо матери и поплелся за Орловским. А тот вдруг вспомнил, что оставил Гжесикевича у подъезда, и выбежал из комнаты.

Стась в спешке стал дописывать письмо:

«Письмо и корзину получил, благодарю от всего сердца за присланную колбасу, только, как мне показалось, она пересолена: все время хочется пить. Лошади Гжесикевича, того самого, который ездит к панне Орловской, испугались велосипеда Залеского, свернули с дороги и понесли; бричка разбилась, но с Гжесикевичем ничего не случилось. Старый идиот собирается писать рапорт на Залеского и наверняка напишет — уж очень рассвирепел. Если напишет, то Залескому несдобровать, могут быть большие неприятности и даже перевод в другое место. Узнай, мамуся, об этом в дирекции. Дяде к этому времени будет все известно. Посылаю бутылочку для камфарного спирта. Вчера израсходовал последний, после этого чувствовал себя хорошо: спал прекрасно, к утру язык стал нормальный. Может быть, мамуся, ты спросишь у Фельца, отчего у меня сегодня ноют суставы — едва могу двигаться. Колбасы больше не присылай, пришли лучше ветчину или окорок. Папирос хватит до воскресенья. Целую тебя, мамуся, крепко, крепко.

Стась».

Едва успел он отложить письмо в корзинку, которую всякий раз отсылал с проводником к матери, как в канцелярию вернулся Орловский — к станции подходил пассажирский поезд.

Гжесикевич с волнением отправился наверх. Рука сильно болела, и это раздражало его. Но, очутившись в той самой гостиной, где несколько месяцев назад получил отказ, Анджей забыл о боли, уселся за стол и с трепетом стал ждать Янку.

Янка, несмотря на то, что давно ждала этого визита, чувствовала себя смущенной. Она долго смотрелась в зеркало, приглаживала волосы, старательно оправляла платье — только бы оттянуть время.

Когда Янка наконец вышла в гостиную, Гжесикевич вскочил и пошел ей навстречу. Его поразил ее болезненный вид — бледное лицо, глубокие складки в углах рта, темные круги под глазами.

Они молча пожали друг другу руки.

Янка широким, немного театральным жестом указала ему на стул.

— Еще раз благодарю вас за внимание. Ваш букет доставил мне большую радость, большую, — повторила она, поняв, что эти слова доставляют ему неизъяснимое наслаждение.

— Если вы позволите присылать вам цветы почаще, я буду счастлив, — проговорил Анджей глухим голосом.

Желая, как обычно, покрутить свои усы, он поднес руку к лицу и невольно застонал от боли.

— Что с вами? — Янка только сейчас заметила перевязанную руку и кровавые пятна на платке.

— Да так, пустяки: когда выскакивал из брички, ударился о камень.

— Кухарка говорила… Но она сказала, что разбилась только бричка и никто не пострадал.

— Небольшая рана, промою спиртом, и все пройдет,

Янка тотчас ушла за спиртом; несмотря на все протесты Анджея, развязала платок и послала Янову за тазом. Он обмыл себе руку и залил спиртом пораненную ладонь; затем Янка обвязала руку куском чистого полотна. Спирт так жег рану, что Анджей побледнел; пот выступил у него на лбу; он сжал зубы и, превозмогая боль, произнес:

— Не балуйте меня, не приучайте, а то я готов раздробить себе обе руки, чтоб вы только за мной ухаживали.

Янка посмотрела на него ясным, добрым взглядом. Он поцеловал ей руку.

— Я знал, вы очень добры.

По ее лицу пробежала тень, она опустила глаза, не в силах выдержать его взгляда.

— Что у вас слышно? Как родители, сестра? Здоровы?

— Мама велела вам кланяться и спросить, когда вы ее навестите; она очень соскучилась, как и мы все, — добавил он тихо.

— Как-нибудь выберемся с отцом.

— Знаете, я сам себе не верю, смотрю на вас, слушаю, говорю, но не смею подумать, что я и в самом деле опять в той же гостиной.

В его голосе прозвучала грусть.

— Тем не менее это правда; кажется, все возвращается к исходной точке, — сказала она.

— Откровенно говоря, мы с вашим отцом совсем потеряли надежду видеть вас здесь: даже сейчас я спрашиваю себя, не сон ли это. Прошло столько тягостных месяцев ожидания. Этого времени я не забуду никогда. Мы просиживали в гостиной с вашим отцом целые вечера, не сказав друг другу ни слова, душой и мыслями устремляясь к вам. — Он показал на Янкину фотографию на столе.

Анджей поднялся, в глазах его отражалась боль воспоминаний. Он пересел на другой стул. Янка молча разглядывала его. Теперь она открыла в нем что-то привлекательное. В нем не было ничего от столичных повес, похожих на пуделей, вечно скачущих как на пружинках около женщин. В его голосе звучали искренность и глубокое чувство, от него веяло силой и благородством. Это ей импонировало. Янка всматривалась в него, как в актера, вдохновенно играющего роль, следила то за его мимикой, взглядом, движениями, то устремляла взор на блеск бриллиантового перстня, который он носил на пальце, то переводила взгляд на булавку галстука, стараясь заглушить в себе чувство сожаления и вины, пробуждавшейся в ней.

— Вы ездили летом за границу? — прервала она затянувшееся молчание.

— Нет, но… — Анджей кашлянул, чтобы скрыть смущение. Он чуть не проговорился, что каждую неделю ездил в Варшаву, чтобы хоть издали взглянуть на нее.

— Завидую свободе мужчин — вы можете делать все, что угодно, вам не надо ни перед кем отчитываться.

— Да, но мы, мужчины, часто злоупотребляем своей свободой.

— Разве это бывает плохо?

— Конечно, всякое излишество, всякое заблуждение, всякий необдуманный поступок всего сильнее отражается впоследствии на нас самих.

Слова Анджея задели Янку за живое. Ей показалось, он сделал это умышленно; глаза Янки загорелись, она уже готова была поддаться порыву гнева, но сдержалась, застыв в тревожном молчании.

Анджею хотелось сказать ей так много: столько чувств роилось в сердце, столько мыслей теснилось в голове, но он не осмеливался сказать ничего, только сидел, скованный собственной застенчивостью и холодностью ее взгляда.

— Ваши буланые живы? — заговорила она снова, чтобы только сказать что-нибудь.

— Живы, это они так разбушевались сегодня.

И опять гнетущее молчание.

«О чем говорить?» — подумала Янка в отчаянии, встала, поправила абажур на лампе, сложила разбросанные альбомы. Принялась ходить взад и вперед по комнате, чтобы заглушить тягостную неловкость. Ее недавнее прошлое мешало им сблизиться. Они не могли свободно беседовать, даже смотреть в глаза друг другу: рядом с Янкой, которую он знал, встала другая, та, из театра. Это она скользила по полутемной сцене, в костюме комедиантки, размалеванная, бросая вызывающие взгляды на первые ряды кресел, Янка-актриса, которую он ненавидел за те страдания, что она ему причинила. Янка, как

Вы читаете Брожение
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату