Глоговскому.
— Констатирую насилие, произведенное над свободным гражданином, уступаю силе и остаюсь. Скажу только одно, чего, конечно, вы не поставите мне в вину; панна Янина тем более не осудит меня: я так хочу есть, что… — Он комически развел руками.
— Мы ожидали вас к обеду, сию минуту подадут.
— Мой дорогой друг, — торжественно начал Орловский после ухода Янки, взяв Глоговского за руку. — Я обязан вам большим, чем обыкновенной признательностью, — жизнью дочери, да и своей тоже; если бы вы не телеграфировали мне о болезни Янки, я ничего не узнал бы и не приехал, она бы умерла, и меня тоже не было бы сейчас на свете. Я давно хотел отблагодарить вас за доброту. Если раньше я этого не мог сделать, то делаю теперь от всей души и прошу: распоряжайтесь мной полностью.
— Пусть… — Глоговский осекся. Не докончив своей излюбленной фразы, он продолжал: — Если я услышу еще хоть одно слово благодарности, удеру сию же минуту.
— Ну, тогда позвольте поцеловать вас.
— Пожалуйста, это мы можем себе позволить! — Они расцеловались. — Я сделал только то, что обязан был сделать. Люди для того и живут стайками, чтобы взаимно помогать друг другу. Чистейшей воды эгоизм: что я сделаю сегодня для Петра, то Петр сделает завтра для меня, — вы согласны со мной, сударь? Но как здесь красиво! — воскликнул он, подойдя к окну и устремив взгляд на освещенный луной лес.
Орловский приглядывался к Глоговскому: подозрение, которое он тщетно старался заглушить, беспокоило его. В течение обеда он почти ничего не говорил, только внимательно следил за Янкой и Глоговским, за их улыбками, взглядами, пытался вникнуть в смысл их слов, но не мог уловить ничего, кроме дружбы, скрепленной уважением и доброжелательностью.
— Недолго пробыл я в Радомском воеводстве, — рассказывал гость, — мой благодетель стал обращаться ко мне в третьем лице: «Пусть сядет, пусть возьмет, пусть посмотрит за сыновьями». Я покончил с ним таким же манером, сказав: «Пусть заплатит, пусть сдохнет, пусть учит своих сыновей сам», — и уехал. Потом поболтался немного в Варшаве.
— Ну, а служба? Ведь было бы гораздо выгоднее получить место, к примеру хоть на железной дороге; можно было бы сидеть себе в Варшаве и заниматься литературой — одно другому нисколько не помешает.
— Дважды пробовал. На первом месте я продержался два месяца; обстоятельства сложились так, что именно в это время я писал драму, ну, и забыл о службе и не был там, наверно, с месяц. Пьесу кончил, но со службы меня выгнали. Другой раз устроился я на железной дороге и проторчал там целых два года, потому что сказал себе: с литературой покончено. Дома не держал ни листка писчей бумаги, не таскал записной книжки, визитных карточек, даже не носил манжет, чтобы не взбрело в голову писать. Я был точен, как часы, работал как вол; глупел так последовательно, что в конце второго года назначили меня каким-то начальником. Чтобы вспрыснуть новое назначение, устроили мы небольшую пьянку, пили на брудершафт, целовались, говорили потом друг другу «ты», — одним словом, в моем отделении царил ран, и у нас было веселее, чем на маскараде. Однажды вызывает меня мой начальник и очень деликатно дает понять, что не следует фамильярничать с подчиненными, что мне не хватает важности, строгости, что я должен держаться более солидно, ну, и тому подобное. Я искренне расхохотался.
— Клянусь, начальник был совершенно прав.
— Да, но и я тоже имел некоторое основание с насмешкой отнестись ко всему этому.
— Любопытно, чем же все кончилось? — спросила Янка.
— Развязка наступила скоро, — весело отозвался Глоговский. Он встал и начал ходить вокруг стола, не в силах больше усидеть на месте. — Кто-то из моих коллег по перу, которым я рассказал обо всем, написал на эту тему юмористическую сценку и поместил ее в газете. А так как были известны мои прежние связи в мире литературы, то это преступление приписали мне. Начальник рассвирепел и публично оскорбил меня, я не остался в долгу и вежливо послал ему вызов; но вместо ответа он выхлопотал мне отставку! — Глоговский расхохотался, взъерошил волосы и еще быстрее забегал вокруг стола.
Орловский, взволнованный, принялся объяснять ему идею власти начальника.
— Нельзя иначе, нельзя. Вожжи в руках надо держать крепко, если и не бить кнутом, то по крайней мере помахивать; в противном случае машина станет, и никто потом не сдвинет ее с места.
— Возможно, что так и нужно; но я вовсе не желаю, чтобы надо мной свистел кнут, да и сам не хочу помахивать.
— Но вы должны делать либо то, либо другое, — сказала Янка, вспоминая их прежние бесконечные споры.
— Позвольте, есть еще галерка и зрители, которые следят за представлением: это то развлекает их, то наводит на них скуку. А я частенько бываю одним из таких зрителей, но, черт возьми, — Глоговский потер лоб и снова взъерошил волосы, — я не могу долго оставаться равнодушным и непременно сотворю какую- нибудь глупость; вам ясно, сударыня?
— Но это небезопасно — так можно кончить жизнь или под колесами поезда, или в поезде, или еще как-нибудь по-иному, — крикнул Орловский, покусывая кончик бороды.
— Барышня, приехали господа из Кросновы, — доложила Янова.
Орловский и Янка вышли. Глоговский по-прежнему шагал вокруг стола, размышляя: «Что случилось? Да ведь это совсем другая Орловская! Она стала сдержанной, холодной, важной! Ну, прямо-таки богатая девица на выданье! Неужели болезнь так изменила ее? Пусть я сдохну, но ее перекроили на другой фасон, и притом на самый скверный».
Тут размышления его были прерваны: Орловский взял его под руку и повел представить Гжесикевичам. Глоговский уже издали забормотал: «Очень приятно», зашаркал ногами и замотал головой, как взнузданная лошадь.
Старуха Гжесикевич торжественно восседала в кресле. Из боязни помять свое шелковое платье, жесткое и блестящее, как листовое железо, она откинула длинный шлейф, старательно поправила черный кружевной чепец, удостоверилась, на месте ли янтарные серьги в форме груши, свешивавшиеся чуть ли не до самых ее плеч, и принялась беседовать с Янкой: ее врожденная робость еще увеличивалась присутствием Глоговского и тем праздничным убором, в который ее насильно вырядила Юзя.
— Мы не могли приехать раньше — Юзя задержала.
— Отчего ваш муж не удостоил нас своим посещением?
— Приехал Витовский и увез его с собой. Боюсь я этого антихриста. Когда он приходит к нам, я убегаю. Говорят, он дьявол… — Старуха наклонилась к Янке и стала ей что-то нашептывать. Она то и дело смотрела на Анджея. Тот также чувствовал себя неловко и поглядывал на Глоговского не очень дружелюбно: «Где я мог видеть этого гуся?» — размышлял он, покручивая усы.
«Этого борова я где-то встречал, но где?» — в свою очередь, думал Глоговский.
Они бросали друг па друга хмурые взгляды.
Орловский по очереди подсаживался то к Анджею, то к Глоговскому и начинал разговор, но беседа не клеилась; Глоговский был задумчив; Анджей краешком глаза следил за матерью, которая рассказывала что-то Янке и то и дело кивком головы указывала на него. Анджей был сильно взволнован тем, что произошло в костеле и что он услышал о Янке от знакомых. И хотя Анджей ничем не обнаружил своего смущения, все это словно серпом резануло по сердцу. Теперь он смотрел на Янкино лицо, такое прекрасное и сияющее, и понемногу успокаивался. Но этот Глоговский! Кто он? Где она с ним познакомилась? В нем росли беспокойство и ревность. «Может быть, соперник?» — промелькнула мысль; она так поразила его, что Анджей стремительно повернулся к Глоговскому.
— Где мы с вами встречались? — предупредив его вопрос, спросил Глоговский.
— Не знаю и не хочу утруждать себя этой мыслью, — резко ответил Анджей.
— А, вспомнил! Вы были летом у панны Янины в Варшаве. Мы целой оравой зашли за ней, чтоб ехать на пикник, — вы тотчас же ушли.
— Да, но я вас не помню, — произнес Анджей с затаенной злобой; пораженный этим воспоминанием, он подвинулся ближе к Глоговскому и заглянул ему в глаза. — Вы знакомы с панной Яниной по театру?
— Да, и по театру, и по кулисам, и по дому, — медленно проговорил Глоговский; ему показалось забавным поведение Анджея.
— Вы что, актер? — спросил Гжесикевич с иронией.