— Никак не могу, барышня! Я договорилась с пани Залеской, она заберет меня с собой в Варшаву.
— Если вам мало жалованья, я могу прибавить.
— Я не из-за денег, деньги что, ведь я вас люблю как родную дочку, да вот потянуло меня к своей Анусе, заскучала я, хочу ее повидать.
— Что ж, это можно устроить: отец выдаст вам бесплатный билет до Варшавы и обратно. Вы поедете, увидитесь с дочерью и вернетесь.
— Оно-то, конечно, так, — говорила Янова — да нельзя мне ехать к ней вот просто так — ни с того ни с сего… Вот если подкараулить ее, когда пойдет в школу, тогда можно и поглядеть на нее и поговорить.
— Ну, а почему бы вам не пойти прямо к Зелинским и не попросить свидания с дочкой?
— Да уж, чего бы лучше, но ведь они господа, осерчают, да и Анусе невелика честь перед прислугой и другими людьми, что к ней приходит ее мать-мужичка.
Янке стало жаль старуху, которой стыдится родная дочь, которая сама не решается помыслить о своих правах, желая только счастья своему ребенку; но Янка не сказала ей ничего, что думает по поводу ее дочери, опасаясь рассеять иллюзии, которыми та жила.
— Хорошо, поезжайте с пани Залеской, если вас это больше устраивает, а надумаете вернуться — у меня всегда найдется для вас место.
— Дай вам бог счастья, барышня, и здоровья, и побольше детей и богатства за вашу доброту. А я вот и сама грешным делом подумывала: как только на лето, к святому Яну, приедет моя Ануся с господами в Зеленки, вернусь в Кроснову — отсюда и к дочке близко, только поле перейти.
— Вот и хорошо. Приезжайте в любое время. А теперь пора подавать самовар. А вы, Рох, просите хозяина пить чай.
Орловский, переодевшись в свой старый, без пуговиц, мундир, тотчас сел к столу.
— Пани Мартина, пани Мария, чай уже подан.
Мария села за стол, а Мартина взяла стакан и поставила его на швейную машину.
— Вы бы пододвинулись ближе к столу, пани Мартина, вам будет удобнее, — заметил Орловский.
— Премного вам благодарна, премного, — Мартина бросила на Марию печальный взгляд и села у швейной машины.
— Не желаешь ли ты, отец, завтра побывать в Кроснове? Пан Анджей придет к нам обедать, после обеда вместе отправимся туда.
— Поезжай, дочка, у нас нет времени: конец месяца, нанесло много снегу, поезда постоянно опаздывают, перерывов в сообщении ждем со дня на день, нам нельзя ни на час оставить службу, — ответил спокойно Орловский. Впрочем, голос у него иногда пресекался, и тогда он подозрительно глядел вокруг, протирал глаза и только потом продолжал говорить снова.
Весь вечер он просидел, наблюдая с интересом за работой швей, расспрашивая их о жизни. Мартина отвечала ему с уважением, серьезно, а когда он ушел в свою комнату, шепнула Янке:
— У вашего отца удивительно благородное, аристократическое лицо. Я разбираюсь в таких вещах, а вы, барышня, отказывались от короны. В Подолье я знала господ Крушельницких, магнатская семья; старик Крушельницкий… Я шила приданое для его внучки…
— Может, кончим на сегодня работу, — прервала ее Янка; ей наскучили уже эти бесконечные воспоминания.
Она отправилась в свою комнату; сквозь двери до нее донесся приглушенный голос Мартины:
— Как вы могли сесть за один стол с господами! Это ужасно, это конец света!.. Они, конечно, не могут не пригласить, потому что только невежи этого не делают, но вы должны понимать, что за вежливость следует платить вежливостью. Красиво вы ведете себя, нечего сказать!
— Пани Мартина, что же в этом плохого?
— Поймите, не подобает простым людям садиться вместе с господами. Если бы я была панной Яниной, я бы не потерпела этого. Иногда, правда, следует притвориться робкой, удивленной, восхищенной, конечно, следует… — Дальше она заговорила так тихо, что Янка уже не могла расслышать ни слова, и через некоторое время погрузилась в сон.
Вскоре она проснулась: из столовой сквозь щели спущенной портьеры пробивался в ее темную комнату свет. Янка встала, желая выяснить, кто из женщин так засиделся.
Она отодвинула портьеру и заглянула в комнату: кровать Марии была задвинута ширмой, а Мартина стояла перед зеркалом в венчальной фате, задрапировавшись белым атласом, который был куплен для Янкиного платья. Зеркало, хоть Янка смотрела на него сбоку, отражало всю фигуру Мартины. Опустив фату на лицо, Мартина преклонила колени, вытянула сухую, жилистую руку, словно ожидая, что ксендз накроет ее епитрахилью, и что-то прошептала. Потом она подняла с лица вуаль и долго, очень долго смотрелась в зеркало: слезы медленно текли по ее старческому, изборожденному морщинами лицу, а синие опухшие губы подрагивали от страдания. Тяжело, словно опираясь на чью-то руку, прошла она несколько шагов по комнате; затем сняла фату и уложила все на место, погасила лампу и пошла спать со странно просветлевшим, встревоженным и счастливым лицом и глазами, исполненными непонятного восторга.
Янка легла в постель, удивленная необычным поведением старухи. Из всего этого она ничего не поняла и на следующий день то и дело присматривалась к Мартине; но швея вела себя как обычно: так же неутомимо рассказывала о приданых и магнатских домах, так же отчитывала помощницу и целый день, накалывая ягоды на иглу, ела вишневое варенье. Янка была озадачена, но сказать Мартине о том, что она была свидетельницей ночной сцены, не решилась.
Днем приехал Гжесикевич, после обеда он и Янка отправились в Кроснову.
— Гони, Валек! — крикнул Анджей, едва они въехали в лес.
— Не теперь, лучше, когда выедем на шоссе, там шире, хорошо? — попросила Янка.
— Вы не бойтесь, здесь тоже не опасно, хотя дорога и узкая.
— Я не боюсь, но мне хочется полюбоваться лесом, я не была здесь с тех пор, как выпал снег.
Поехали шагом.
— Чудесно, пап Анджей, смотрите! — крикнула Янка радостно, очертив рукой круг.
Действительно, было очень красиво. Лес, искрясь в лучах солнца, словно уснул под тяжестью нависшего на ветвях снега. Небо было безоблачно. Дорогу усеял снежный пух, который взвивался облаком от прикосновения конских копыт и полозьев. Лошади радостно фыркали, веселый звон колокольчиков разносился по лесу, в котором не было эха; клубы сизого пара, целые его фонтаны висели над санями. И такая тишина царила под синевато-белой шапкой леса, среди его бесчисленных серо-зеленых колоннад, в переливчатых глубинах, напоенных морозным воздухом, что стук упавшей шишки и хруст ветки, обломившейся под тяжестью снега вместе с каскадом белой пыли, звучал резким диссонансом, нарушая симфонию молчания. По лугам, по заросшим желтым сухим ивняком трясинам вились, холодно поблескивая, полосы голубовато-стальных ручьев, над которыми проносились вороны.
Ехали молча: Анджей не решался заговорить; он смотрел на разрумянившееся лицо Янки, следил за ее восхищенным взглядом, скользящим по заснеженным полям, на которые они выехали из лесу, и такая удивительная, огромная радость наполнила сердце Анджея, что ему захотелось приподняться и крикнуть изо всей силы, но он не встал, не крикнул, лишь нежно вынул из муфты ее руку и поцеловал. Янка не противилась, только нежно улыбнулась и пробормотала, прижавшись к нему плечом:
— Хорошо так ехать, хорошо.
— Вам не холодно? — спросил заботливо Анджей, прикрывая полостью ее ноги.
— Нет.
— Может, поедем побыстрее?
Янка кивнула.
Он дал знак кучеру, и лошади понеслись; только свист стоял от бешеной скачки.
Вскоре показалась Кроснова: парк, деревня с голубыми столбами дыма над крышами хат, незамерзшая местами река, сверкающая на солнце зеркалами прорубей.
Под портиком Кросповской усадьбы их поджидал старик Гжесикевич в праздничном костюме, в высоких сапогах (по-видимому, только что намазанных, так как в складках голенищ виднелись остатки жира), в черном барашковом полушубке, от которого уже издали долетал запах недубленой кожи. Седеющие волосы старика были гладко причесаны, на иссиня-багровой физиономии топорщились