Парень торопливо натягивал тесную ливрейную куртку, которую он сбрасывал с себя при малейшей возможности, и, вытянувшись в струнку, покраснев, смотрел на Янку.
— Что с тобой? Почему ты так тяжело вздыхаешь?
— Да вот… да вот… Тошно мне, пани, — жаловался он робко.
— Я думала, тебе хорошо, ведь ты все время сидишь в тени и ничего не делаешь.
— Оно будто и так, отдыхаю, в холодке сижу, только… — Он задумчиво чесал в затылке, вытирал рукавом вечно потное свое лицо, — только не привык я к безделью, тянет меня в поле, к работе. А тут что? Сидишь, как цепная собака в будке, и глядишь, как другие парни едут с песней. Да и смеются все надо мной, — чуть не плача говорил он.
— Смеются над тобой?
— Ну да, говорят, лакей, похож, говорят, в этой дурацкой ливрее на заморскую обезьяну, всего-то дела у тебя, что расчесывать хвосты господским собакам. Вот паскудники, — и он сжал в ярости кулаки, но, опомнившись, замолчал в замешательстве.
Янка не заговаривала с ним больше. Она шла по анфиладе великолепных комнат, где ее встречали полумрак, тишина и прохлада. Старые портреты смотрели на нее выцветшими глазами, в которых застыла печаль предметов усталых и неодушевленных. Бронза, позолота, мрамор, решетки каминов, лепные потолки, тяжелый шелк портьер и обивки были сумрачны до удручения, поблекшие зеркала — глаза этих пустых залов — пожелтели, словно в чахотке, букеты роз, левкоев и астр разливали тяжелый, удушливый аромат и своей яркостью только подчеркивали пустоту, которую ощущала в своем сердце Янка.
Она ходила из комнаты в комнату, толстые ковры заглушали звук ее шагов, останавливалась внезапно, закидывала руки за голову и долго стояла так, ни о чем не думая, блуждая взглядом по всему этому великолепию, по верхушкам видневшихся из-за оконных занавесок деревьев, тех самых деревьев, за которыми были поля, мир, отдалявшийся от Янки все более и более.
— Янова, скажи мне откровенно, здесь очень скучно? — спросила она старуху, мывшую пол в одной из комнат.
— Уж больно красиво, как в костеле. Когда вхожу сюда, так и хочется перекреститься: столько золота, глаза слепит. Всего здесь много, как у настоящих господ.
— Неужели вам не бывает грустно?
— Как не бывать, бывает. Вот когда долго не вижу дочку, так грустно бывает, что места себе не нахожу.
Янка прекратила расспросы и ушла в свою комнату. «Пусто, пусто, пусто!» — твердила она, опускаясь в кресло.
Взяла какую-то книгу и безотчетно листала ее до тех пор, пока глаза не остановились на четверостишии:
«Какой странный человек», — подумала она о Витовском, отрывая взгляд от книги; перед ней встало его сухое, тонкое лицо и черные, властные глаза гипнотизера. Она снова перечитала те же строчки, не отдавая себе отчета в том, что читает, вернулась к ним в третий раз. «Ведь наши души — как две бездны рядом», — шептала она снова и снова и все время возвращалась к ним мыслью.
Она прочла четверостишие еще раз, отложила книгу, снова принялась ходить по комнатам, бормоча все то же. Ритм стихов, их глубокое значение вывели ее из апатии, заполнили все ее существо. Она повторяла их уже в сотый раз, и настроение ее как-то странно менялось.
Дом показался ей могилой, пустота вошла в ее душу и зазвучала ритмом стихов.
Жестокая тоска, как вихрь, ворвалась в нее и охватила все ее существо — тоска по жизни, радости, любви.
— Яня!
Янка, которая направилась было к выходу, вздрогнула и остановилась.
— Я вот медку принесла тебе, дочка, только что из улья; может, покушаешь?
— Спасибо, мама. — Янка с горячностью поцеловала руку старухе, ей захотелось вдруг сблизиться с людьми.
Слезы радости навернулись на глазах у старухи.
— Кушай, милая, чистый, как янтарь; Банах его собирал, а я и подумала: сидит там дочка одна, отнесу-ка ей меду; кушай, дочка, мед нынче сладкий-сладкий! Лето стояло сухое, цветы хорошо цвели. Взяла я и принесла.
— Вот что, мама, отнесу-ка я этот мед Анджею в поле! — воскликнула Янка и, увлеченная этой мыслью, накрыла тарелку салфеткой и вышла.
Анджей был в поле за парком. Не сходя с лошади, он наблюдал за работой паровой молотилки. Увидев идущую к нему по жнивью Янку, он галопом поскакал к ней.
— Как хорошо, что ты пришла, как хорошо! — воскликнул он радостно, осыпая поцелуями руки и лицо Янки.
— Знаешь, мне было как-то тоскливо, а тут мама принесла мед; может, попробуешь? — робко спросила Янка, подавая Анджею тарелку.
— Родная моя, любимая! Никогда еще я не был так счастлив. Нарочно для меня принесла? — никак не мог поверить Анджей.
— Ну конечно; есть будешь?
— Хочешь, съем даже с тарелкой, и с салфеткой вместе! — воскликнул он с восторгом.
Став рядом с лошадью, опершись о седло, он торопливо принялся за еду. Он не спускал ласкового взгляда с Янки. Глаза его смеялись от наплыва неожиданной радости.
— Эй, ты, болван, осторожнее! Кнутом огрею! — крикнул он на мужика, который вез к молотилке снопы и чуть было не опрокинул телегу.
— Если ты освободишься сегодня пораньше, поедем к Витовским?
— Поезжай к ним одна, а я заеду за тобой вечером, хорошо?
— Ты не можешь ехать сейчас?
— Видишь ли, молотят пшеницу, а это дело важное; впрочем, если хочешь, подожди немного, отправимся вместе.
Янка уже готова была согласиться, но в последнюю минуту раздумала:
— Хорошо, я поеду одна, ты потом приедешь?
— Непременно! Валек! Отгребай поскорее солому! — снова закричал Анджей.
— Ты скоро на обед?
— Буду через полчаса.
— Ну, тогда я поехала.
Янка улыбнулась ему краешком губ и ушла, досадуя на себя за эту прогулку. «Глупая сцена», — думала она. «Любить не сможем, словно голубки», — твердила Янка и рассмеялась так громко, что даже оглянулась, не слышит ли Анджей; но он уже снова был в седле — загорелый, могучий, рослый, как бронзовая статуя Гаттамелата[26] в Падуе.
За обедом Янка была оживленной: ее радовала и предстоящая поездка к Ядвиге и то, что она отнесла мед Анджею в поле; только старик хмурился, злился почему-то и ждал случая излить свой гнев.
— Ишь собака! — крикнул он Бартеку. — Да ты что, решил каждый день щеголять в ливрее? Вырядился, болван, и думает, что большой пан. Может, тебе и кресло еще подать?
— Да мне что! Приказали — вот я и в ливрее.
— Не приставайте к нему, отец.