А этот вездесущий Усачев уже тормошил меня с другой стороны кровати:
— Жень, а Жень…
Вот разбойник. Всегда меня будит именно он. Не кто другой, а обязательно Усачев. До чего неугомонный малый… И откуда он взялся? Почему он здесь, а не в пионерском лагере? Ведь уже месяц, как младшие классы отправили на Протву. Общежитие опустело. Все разъехались — кто куда. Лишь нам, абитуриентам консерватории и института Гнесиных, Владимир Константинович Наместников великодушно разрешил пожить на старом месте, покуда идут экзамены — хотя, откровенно говоря, мы уже по всем законам были здесь чужаками.
Но почему тут снова оказался Женька Усачев? Сбежал из лагеря? С него станется…
Ах, да! Я совсем забыл. Я все начисто перезабыл в этом утреннем изнуренном и тяжелом сне. Ведь они сегодня возвращаются оттуда, из пионерлагеря. Всем гамузом, всем хором.
Они, изволите ли видеть, едут за границу. В Польшу. На какой-то там детский певческий фестиваль. Им еще за полгода до этой поездки начали шить новые костюмы. Они уже месяца три долдонят на спевках польские песни: 'Карлику, карлику…' Знают, небось, чем брать тамошнюю публику. А Женька Усачев будет запевать — теперь именно он, Женька, солист хора. Преемник Николая Бирюкова. Преемник Жени Прохорова. Отправляется, видите ли, за границу… Везет чертям: в наше старое время мы не шастали по заграницам, сидели дома. А эти — от горшка два вершка — за границу!
— Ну, Жень, слышишь? Вставай…
Погоди, вот сейчас тебе будет заграница. Я вскочил рывком. Заорал:
— Чего надо?
— Там тебя тетенька спрашивает.
— Какая тетенька?
— Не знаю… вот такая.
Он изобразил. Сложил губы бантиком, изогнул брови, А руками сделал эдакое плавное движение — широко, потом узко, потом снова широко. Вот же стервец. Пятый класс!
— Не знаю я никаких-таких тетенек, — сказал я. И опять повалился на кровать. Закрыл глаза.
— А она тебя спрашивает. Говорит, позови Женю Прохорова…
Но я просто хитрил. Я, закрывши глаза, обдумывал ситуацию. Я старался догадаться: кто бы это мог быть? Ну, кто?.. Майка Вяземская? Опамятовалась, значит, раскаялась? Пришла с повинной? А мне наплевать. Я уж давно позабыл. Все прошло, перегорело, покрылось пеплом… Впрочем, я знал от Гошки, что Майка недавно уехала в «Артек». Значит, она не может быть в Москве. Значит, не она… А кто? Неужели та рыженькая, с которой я познакомился в Гошкиной компании, а потом целовался в Новых Кузьминках? Заявилась… М-да. Как бы тут половчее смыться? Скажем, тихонечко выйти черным ходом — и через забор, в зоопарк. Путь знакомый.
— Жень, а Жень… — канючил Усачев, не отходя от кровати,
Ладно. Будем мужчинами. Мы ведь уже совсем взрослые товарищи. Нам уже выдали бумагу с гербовой печатью. Паспорт выдали. Мы уже в консерваторию норовим поступить. Нам ли бояться подобных инцидентов? Объяснения с какой-то рыжей девицей? Ну, подумаешь, целовался! Так что из этого?
— Жень…
— Пошел на фиг, — сердито сказал я и решительно встал.
Одеваться мне было незачем: я ведь как лег, так и заснул одетый. В рубахе, в брюках. Вот только сандалии нацепить. И надо сполоснуться в умывалке. Причесаться малость.
Все это проделав мигом, я спустился по лестнице и двинулся к ворогам той цепкой походочкой, какой выхаживают ковбои в иностранных фильмах, когда знают, что у ворот их поджидают старые приятели, по паре пистолетов в карманах — ну, и я тоже небрежно эдак сунул в карманы руки…
В воротах маячило что-то ослепительно белое. Белое — прямо до боли в глазах.
Белое платье. Вроде бы для выпускного вечера. Или даже скорее из магазина для новобрачных. Та- ак. Стало быть, разок поцелуешься в подъезде — и к тебе уже заявляются прямо в свадебном платье. Давай, мол, поехали во дворец бракосочетаний. Вон гляди, и машина стоит в переулке. Белый ворон…
Однако по мере моего приближения к воротам от сердца постепенно отлегало.
Я уже был уверен, что это не рыженькая из Новых Кузьминок. Потому что стоявшая в воротах была совсем не рыженькая. И что не Майка. Потому что это была не Майка. То есть я окончательно успокоился. Потому что в воротах стояла совершенно незнакомая мне девушка. Довольно миленькая, довольно стройненькая, в ослепительно белом платье, но я мог поклясться, что сроду ее не видал. И, таким образом, никакой прямой опасности она для меня не представляла.
Тем более что она улыбалась мне навстречу какой-то очень несмелой и застенчивой улыбкой.
— Здравствуй, Женя, — сказала она, когда я подошел вплотную. И протянула мне руку.
— Привет, — сказал я, пожав эту руку.
— Ты меня, наверное, не узнал, — сказала она.
— Нет, почему… — сказал я. — Даже наоборот.
Чтоб мне провалиться на этом самом месте, у ворот, если я когда-нибудь ее видел.
— А вот я тебя узнала сразу, хотя ты и очень изменился. А я очень изменилась?
— Ничуть, — заверил я. — Нисколечко.
Она посмотрела на меня внимательно. И губы ее слегка дрогнули.
Неужто заревет? Еще не хватало…
Но она опять улыбнулась:
— Я так и думала, что ты меня не узнаешь. Я Саша Тиунова. Из Липецка. Помнишь?
Мы шли по бесконечному метромосту — вниз.
Под нами была Москва-река. Слева, на мысу, круглился кратер стадиона из него доносился глухой рык: там, наверное, происходил футбольный матч, там, наверное, сейчас сидело пол-Москвы, потому что был воскресный день. А справа, у Нескучного сада, близ монастырской стены жарилась на солнце и плескалась в воде другая половина Москвы. А прямо, где кончается мост, трепыхались флажки Лужниковской ярмарки, там тоже кишмя кишел народ, и это, можно сказать, была третья половина Москвы: приезжий, проезжий люд…
Вот и рядом со мною, слегка откинувшись, потому что дорога под уклон, идет приезжая гостья, Саша Тиунова.
До этого мы долго стояли с ней на бровке Ленинских гор, у парапета, вели беседу.
Я все уже знал. Что Саша приехала на экскурсию. Что в Липецке она работает на силикатном заводе, в лаборатории, лаборанткой. Что сей год она окончила вечернюю школу. (И, как я уже сам догадался, блистала на выпускном балу в этом белом платье.) Что Зинка Гвоздева поступила в медучилище. Что Вера Ивановна умерла.
Ну, и я, в свою очередь, рассказал Саше Тиуновой про себя — все как было, как есть. В общих, конечно, чертах.
Был уже четвертый час дня, я был зверски голоден (ведь и не завтракал), да и спутница моя, поди, тоже успела проголодаться, покуда мы гуляли.
У меня еще кой-чего шуршало в заднем кармане, а мы как раз достигли Комсомольского проспекта, и я пригласил Сашу в молодежное кафе. Я знал, что там подают сильно наперченный люля-кебаб и немного дерут за эту пищу.
Саша согласилась. В кафе было еще нелюдно. Мы выбрали столик у окна.
На эстраде, к моему удивлению, несмотря на столь ранний час, уже сидели парни в красных рубахах — пятеро: кларнет, саксофон, бас-гитара, пианино и ударник. Они играли 'Мэн ай лав' Джорджа Гершвина, но, пройдя десяток тактов, смолкли безо всякой причины — и начали снова. Я понял, что это еще не концерт, а подготовка, что парни просто репетируют свою программу на глазах у жующей публики — может, у них не было для репетиций другого подходящего места. Совсем молодые парни. В красных рубахах.
Я, признаться, не люблю таких вот мелких самодеятельных джазов. Я люблю настоящий джаз. Большие, сыгранные, богатые медью оркестры: из наших Олега Лундстрема, а из чужих мне понравился недавно приезжавший в Москву джаз Бенни Гудмэна; он, пожалуй, был даже чересчур велик по составу, и, как говорили, оттого, что половину мест там занимали агенты цэ-рэ-у… Во гады!