послушной. Если ты этого не сделаешь, то, клянусь богом, я ее опять начну учить ремнем — и тебя тоже заодно!»
— Утвердилась ли ты уже на скале добродетели, Мэри? — серьезно спрашивала мать.
— Не знаю, — ответила Мэри подавленно.
— Ох, вижу, что ты еще не достигла ее, — тихо вздохнула миссис Броуди. — А каким утешением было бы для отца и для меня, если бы мы увидели тебя полной веры, и кротости, и покорности родителям.
Она взяла вялую руку Мэри в свои.
— Ты, знаешь, дитя мое, что жизнь коротка. А что, если нам внезапно придется предстать перед троном всевышнего такими недостойными, как сейчас? Что тогда? Вечные муки! И тогда уже поздно будет каяться. О, как бы я хотела, чтобы ты увидела свои заблуждения! Чтобы ты поняла, как тяжело мне, твоей родной матери, которая все для тебя сделала. Твой отец винит меня за то, что ты все еще ходишь с таким упрямым и холодным видом, как замороженная. Боже мой, но я ведь готова сделать для тебя что угодно. Я даже готова пригласить как-нибудь днем, когда отца нет дома, его преподобие мистера Скотта, чтобы он сам поговорил с тобой! Недавно я прочитала такой утешительный рассказ об одной своенравной женщине, которую служитель господа наставил на путь истинный.
Мама с похоронным видом вздохнула и, сделав долгую выразительную паузу, спросила:
— Скажи мне, Мэри, что у тебя на сердце?
— Я бы хотела, чтобы ты дала мне побыть одной, мама, — сказала Мэри тихо. — Мне нездоровится.
— Так, значит, ты не нуждаешься ни в матери, ни даже в самом всевышнем, — сказала, засопев носом, миссис Броуди.
Мэри с отчаянием смотрела на нее. Она ясно видела слабость матери, ее глупость и беспомощность. Все это время она тосковала по такой матери, которой могла бы открыть душу, к которой могла бы прильнуть и крикнуть ей: «Мать, ты — прибежище для моего истерзанного, наболевшего сердца! Утешь же меня, возьми от меня мою муку. Укрой меня, как плащом, своей любовью, заслони меня от стрел горя!»
Но мама, увы, была не такой матерью. Неглубокая, зыбкая, как вода, она только отражала вездесущую тень того, кто был сильнее ее. На нее бросала мрачную тень гора, зловещее присутствие которой нависло постоянной грозной тучей над ее прозрачной душой. Самый тон этих благочестивых бесед был лишь эхом бесповоротного приказа мужа. Ей ли было говорить о страхе перед вечностью, когда этот страх был ничто в сравнении с ее страхом перед Броуди! Для нее существовала лишь одна «скала» — несокрушимая железная воля ее бешеного мужа. Горе, горе ей, если она не будет покорна этой воле! Она была, конечно, ревностной христианкой со всеми вытекающими отсюда верованиями и почтенными убеждениями: как полагалось, аккуратно ходила по воскресеньям в церковь и даже иногда, если удавалось улизнуть от домашних обязанностей, посещала еженедельные вечерние собрания верующих, она осуждала тех, кто употреблял грубые выражения или чертыхался — и этим полностью исчерпывались ее притязания на благочестие. А когда она отводила душу за чтением, она всегда выбирала только такие добродетельные романы, которые в последней главе доставляли безгрешной героине очаровательного и благочестивого мужа, а читателю — чувство высокого нравственного удовлетворения. Но она столько же была способна поддержать дочь в этот критический период ее жизни, сколько дать отпор Броуди в минуты его гнева.
Все это Мэри отлично понимала.
— Так ты не скажешь мне, Мэри? — продолжала приставать миссис Броуди. — Хотела бы я знать, что творится в твоей упрямой голове!
Она была в постоянном страхе, не замышляет ли дочь втайне какой-нибудь рискованный шаг, который снова вызовет гнев отца. И в этом трепетном страхе, она уже предвкушала не только бичевание словами, но и то телесное наказание, которым он ей угрожал.
— Мне нечего рассказывать, мама, — возразила Мэри уныло.
Она знала, что, если только попытается облегчить душу, мать тотчас остановит ее отчаянным воплем протеста и, заткнув уши, убежит из комнаты. Мэри, казалось, уже слышала, как она, убегая, кричит: «Нет! Нет! Замолчи! Ни слова более! Я не хочу этого слушать! Это неприлично!»
И она с горечью повторила:
— Да нет же! Мне нечего тебе сказать.
— Но ты ведь о чем-то думаешь все время. Я по твоему лицу вижу, что думаешь, — настаивала миссис Броуди.
Мэри вдруг посмотрела матери прямо в глаза.
— Иногда я думаю о том, что была бы счастлива, если бы могла уйти из этого дома навсегда, — сказала она резко. Миссис Броуди в ужасе подняла руки к небу.
— Мэри! Что за речи! Ты должна бога благодарить за то, что у тебя такой дом. Хорошо, что отец не слышит, — он бы никогда не простил такой черной неблагодарности!
— И как ты только можешь это говорить! — закричала в исступлении Мэри. — Ведь ты должна чувствовать то же, что и я. Нам с тобой никогда не было хорошо в этом доме. Неужели ты не чувствуешь, как он давит нас? Он словно часть отцовской жестокой воли. Вспомни, вот уже полтора месяца я не выходила на улицу и чувствую, что я… я совсем больна, — заплакала она.
Миссис Броуди с удовлетворением встретила эти слезы, как знак покорности.
— Не плачь, Мэри, — уговаривала она девушку. — Конечно, ты уже жалеешь о том, что говорила такие непристойные глупости о великолепном доме, в котором ты имеешь счастье жить. Когда отец его выстроил, во всем Ливенфорде только и речи было, что об этом доме.
— Да, — всхлипывала Мэри, — и о нас тоже все говорят. Это отец виноват, что мы не похожи на других людей, и к нам относятся не так, как к другим.
— Еще бы! — с важностью подхватила миссис Броуди. — Потому что мы выше других.
— Ах, мама, никак ты не хочешь понять меня. Отец нас запугал, чтобы мы жили по его указке. Я чувствую, он нас доведет до какой-нибудь беды! Он хочет, чтобы мы держались в стороне от всех. У нас нет друзей. Я никогда не имела возможности повеселиться, как другие девушки: я была всегда взаперти.
— Так и надо, — перебила ее мать, — так именно и должна воспитываться девушка из порядочного дома. По твоему поведению видно, что тебя еще мало запирали!
Мэри, словно не слыша, смотрела, как слепая, в пространство, додумывая свою мысль до горького конца.
— Я была в тюрьме, во тьме, — шептала она про себя, — а когда вышла из нее, я была так ослеплена, что сбилась с пути.
Выражение полной безнадежности медленно разливалось по ее лицу.
— Нечего бормотать что-то непонятное, — резко прикрикнула на нее мать. — Если не можешь честно и откровенно поговорить с матерью, так не говори вовсе. Подумать только!.. Ты бы бога благодарила за то, что есть люди, которые о тебе заботятся и держат тебя дома, чтобы уберечь от греха.
— Греха! Не много я нагрешила за эти месяцы, — глухо отозвалась Мэри.
— Мэри, Мэри! — укоризненно воскликнула мать. — Не отвечай так угрюмо. Будь весела и трудолюбива, да оказывай больше почтения и покорности родителям. Ты должна бы краснеть от одной мысли, что за тобой бегают молодые люди бог знает какого происхождения. Ты должна бы охотно сидеть дома, чтобы от них избавиться, а не то, что постоянно ходить с таким угрюмым видом. Боже, как подумаю, что тебе грозило!..
Мама замолчала из скромности и добродетельно содрогнулась, придвигая поближе к Мэри проповеди Спэрджена. Закончив свою речь на самой высокой и патетической ноте, она встала и, отступая к дверям, сказала с ударением:
— Прочитай вот это, дочь моя. Это принесет тебе больше пользы, чем всякие пустые разговоры, которые ты могла бы услышать вне дома.
Затем она вышла, прикрыв за собой дверь, очень тихо, в унисон набожным мыслям, занимавшим ее ум. Однако Мэри не прикоснулась к так настойчиво предложенной ей книге. Она безнадежно глядела в окно. Тяжелые тучи закрывали небо, быстрее приближая к вечеру короткий октябрьский день. Мелкий, но упорный дождик туманил окна. Ни малейшего ветерка. Три серебряные березы, уже облетевшие, стояли тихо, в унылой задумчивости. Мэри в последнее время так часто на них смотрела, что уже изучила их во всяком настроении и думала о них, как о ком-то своем, родном. Она наблюдала, как они теряли листья.