пропасть, в безшовную глубь каковой я глянул, как в анус. Целый мильон чьих-то глаз воззрился в ответ, обестеленных глаз, кои столетья копили мохилиане и прочьи агенты жертвоубийства. Сквозь эту монументальную брешь Симмтерров шаман сидел и смотрел, как я вываливаю свои финальные подношенья, стеклянный глаз Черного Питера будто песчаное зернышко, кое вполне могло бы произрасти в хрусталевидный циклопический монумент, окулярную призму в нечеловечески мудром челе всей планеты, способном расшифровать махинации тайных спектров Алголя.
Когда рухнула тьма, я взвыл о своих преступленьях; тем временем Селезенка с командой, упившись манговым элем, гордились собой за военными масками, крытыми блещущей содой, и распевали о мясных лавках в раю. Банда пьяных датчан вполглаза смотрела на то, как Ля Рош ебется с безрукой безногой змеиной девчонкой на разделочном блоке, все прочие недоебки сгрудились между сомных берлог и борделем, забыв, какой час на дворе. Тамтамы мохилиан прекратили буянить впрервые за целых семь дней. Использовав передышку, я поразмыслил о буре грядущей, о Кидовом виде на соединенье с тектоникой эволюции, переведенной на язык иероглифов апокалипсиса, выбитых на всех гранях, храмах и лексиконах чумного культа, чьим флагом была Сестра Месть. Я понял, что мы были чучела-люди, фигуры, униженные до говнопахнувших тряпок, одевших выпавший ректум повешанного человечества; Барон Симмтерр однозначно был прокуратором планеты-раскольника, коя пошла войной на еще один миллион столетий против головоногов и ракообразных, паукообразных и насекомых.
Шквал детонировал с грохотом тысячи пушек. Молнии взрылись с востока на запад, как вены на мертвом лице, затем врылись в землю; одна взорвала оловянную шлюху ноги, выбив жареные кишки из пизды, другая вонзилась электромастифом в кипящий эль мясников, еще одна просто влетела в потевший зад Ля Роша, плоть его стала золой, и змеиная девочка скорчилась под курящимися костями. Обширые тракты джунглей рыгнули рубиновым пламенем, вампиризовав атмосферу в полный истерики ай-ай-ай и воющих обезьян, чья какофония тут же была дополнена криками вуду Тона Вьянада Семмтерра. С валов я увидел, что джунгли кишели убийцами и каннибалами, их темные головы опыляли злобные просеки, самая почва тем времнем разошлась и извергла своих грязных мертвых, чьи сгнившие формы заняли место среди наседавших осадных волн. Грохот вырвал морских волков из их ступора. Караччоли залез на крышу борделя и громко вопил литании из собственной библии, а мясники разбирались с пришельцами в пухнущих воротах.
В стробоскопическом розовом зареве шторма я разглядел фреску ада, ожившую средь полыхавших развалин свободы, злых людоедов, занятых трепанацией моряков, чьи мозги выпивались тростниковыми трубками, пыточные отряды Симмтерра, вооруженные свежевальными лезвиями и соревнующиеся с мясниками в искусстве; тем временем зомби, жители слепов, грузили обрубки на похоронные дроги, черепопарни вздымали рикши из каменной соли, полные калом лепры и яйцами, дитятки квартеронов наматывались на пистолеты, стрелявшие в вулканический вой, пироморфы рыкавшей серы гнездились на каждом дюйме утраченной кожи, пока мы не встали, пригвождены к самим печам Ада без всякой ремиссии и апелляции.
Потом пробил бронзовый колокол. Караччоли вместе с Безасом, кормя своих ненасытных преследователей нежными членами евнухов, пробили дорогу к воротам на бухту с тринадцатью охуевшими, и ныне махали руками, маня меня за компанию; мы, убегая, узрели последний оплот мясников, крохотулечку Джонни Деккера, порванного на конечности, Кровавого Билла, срубавшего бошки двоим каннибалам, кои глодали его беззащитные внутренности, Короля Селезенку, душившего некую кубинскую блядь своим поясом из черепов обезьян, снявшего с нее скальп и тесаком развалившего грудь мохилиана, глодавшего член Джонни Деккера многоразрядными зубьями. Билл упал с вырванным сердцем, и я в самый последний раз узрел Короля Селезенку сующим один кулак в вопиющий затылок мужчины, а прочим крушащим молотом лицо его в лоскуты.
Виктория колыхалась на злобных волнах, якорь ее безнадежно молил о свободе, и, когда мы срубили тоскливую цепь, судно тут же свалило в кровавую бухту. Безас привязал себя кожаными ремнями к штурвалу, нацелив свою астролябию на самое сердце шторма, а Караччоли велел лояльному стражнику из борделя прибить его к средней мачте гвоздями, чтоб он мог спокойно провозгласить реквием Вильяма Кида поверх охуенного ропота грома. Выебаныое ветром судненышко вырвалось в море, его догоняли Симмтерровы зомби верхом на тигровых акулах, что были обузданы выпавшими кишками самих алчных трупов, пока небеса вопияли гноеньем неизлечимого звездного суперабсцессса. Погоня все длилась, покуда наш лет не тормозулся от гравитации страшно тошнотного водоворота, Виктория вышла на берег немерянными кругами, а статика кобальта голографировала паруса. Безас был пробит прямо в смерть, все прочие руки забрал известково-чернильный океан; лишь Караччоли торчал на распятьи, выпавши в кататонию, образ Кидова моребога горел на обеих вывернутых сетчатках. Наш аргопуть вписался в метаморфозные шпили ночной церкви моря, в заледенелых катакомбах которой царили наши нынешние и грядущие формы, на чьем расколотом алтаре все грехи Фантазма-Миссона отныне вовек должны были быть прощены.
И вот я подъемлю голову, чтоб возопить в небеса, и фрактальная молния входит в мой рот и зияющий зев, пригвождая меня к доскам судна, к казненным на электрическом стуле водам внизу. Ее голая мощь забирает меня, превращая говнище в золото космоса, и с ребяческой жадностью я сосу островерхий скос молнии, тут же возжегши жидкую муку каждой кости, отметая прочь плоть, и озаряя тем белый череп забвения, жестко впечатанный с секунды рождения в каждую фаску каждой корпускулы моего естества.
----------------------------------------
ЭФЕМЕРЫ
ВО ПЛОТИ И ВОВНЕ
Наркомания — острая форма тоски по дому. Она предлагает краешком глаза увидеть два стремени на обнаженном мгновении, дает шанс прокатиться по петле времени против часовой стрелки. Она может вспыхнуть от мысли, от жеста, от цвета, от геометрической конфигурации; натиск ее обладает мощью опасной бритвы, срезающей кончики еще сырых нервов, и наш приговор — повторять историю; это наше единственное обезболивающее. Моей наркоманией была молния. Молния была моим парнем. Но прежде всего, это был мой символ для Билли.
Билли был Легионом, не мальчиком, а зверинцем. Его таз отбрасывал сопящие тени и формы, отсасывал дух из девчоночьих легких. Он всегда казался неприкасаемым, будто всегда был готов сорвать с ангелочка его золотые оборки, будто некая бабочка третьего глаза из разреза на шкуре звука, окропленная отвековавшей киноварью, как пересвеченное фото. Он представлял, что каждая молекула его тела — пылающая звезда, что миллион световых лет отделяет одну от другой его субатомные частицы; Билли видел изогнутый обод ультрапространства в горле пивной бутылки, видел Адское Пламя сквозь прорезь хлыста и сквозь нежную паузу между женскими потрохами и раскатом отмщения. Он знал, как забивать зверей — и многие другие мертвые языки, и глаза его были прибежищем для последнего поцелуя душ в тени висельника. Его кормила магия оружия, и магия оружия привела к нему Кошечку.
В один из тех дней, сладких, как погруженье языка во внутренность конфетки, покуда включенная лампочка, качаясь, роняла бурую слезу летучей грязи, Билли проснулся в реальности крестов. Потребовался лишь один нырок его дрянного языка; просто, как переделать Мед в Медленный Огонь. В его ушах заскрежетали, засвистели злобные помехи, как будто в перегонном кубе, полном сочных мандаринов, спаривались стрекозы, как будто узник древа мрака вспарывал чью-то печень. Он покосился на девушку