скверну.
— Стрельцов смущать, они на иноземцев зело злы, — влез в разговор Татищев.
— Истинно, — поддакнул ему Михайло Салтыков.
А Шуйский свое:
— Каждый из нас челядь свою выпустит, как собак из псарни. Начинать надо, а люд и стрельцы довершат.
Тут Шуйского Филарет перебил:
— Не спешите, бояре. Когда гнев застит разум, не бывать добру. Дадим еще Гришке поцарствовать, а иноземцам похозяйничать, и московитяне уподобятся пороху.
— А надо ли? — Маленькие, глубоко запавшие глазки Шуйского недоверчиво насторожились. — Уж не хитришь ли, Филарет?
— Аль сомнение держишь? — нахмурился Филарет. — Не запамятовал ли ты, князь Василий Иванович, кто на Отрепьева указал? А когда ты, князь Василий Васильевич, — митрополит повернул голову к Голицыну, — ко мне в монастырь за советом явился, тебя сомнения не глодали, не я ли тебе сказал: «Отрепьеву поможем, он Бориску свалит, род Годуновых изведем, а уж Гришку одолеть проще». Я ли всего этого не предвидел, бояре?
— Было такое, — согласился Голицын.
— На твою мудрость, Федор Никитич Романов, уповаем, — сдался Шуйский.
— Коли так, то пусть будет по-моему, — помягчел митрополит. — Само время начало укажет.
Инока Варлаама приютили в Варсонофьевском монастыре на Сретенке. Старый, седой игумен послал его к ключарю, а тот определил на самую черную работу. И день-деньской одно и знал Варлаам: колол дрова, носил воду, а как управится, помогал брату Никодиму на поварне, чистил казаны и разжигал печь.
С того самого дня, как на звоннице Варсонофьевского монастыря тенькнул сам по себе колокол и игумен с ключарем возвестили о небесном знамении, не знала нужды монастырская братия, жила безбедно.
К тому чуду монахи новое приплели: на могиле Годуновых-де белое видение в полуночь заметили и плакало оно дитем малым.
Нищие в юродивые молву о видении на Варсонофьевском погосте по всей Москве разнесли, растрезвонили.
Брат Никодим, тихоня и молчун, на вопрос Варлаама о видении ответил коротко: «Аз праведник, не грешник». И больше в разговоры не вдавался.
Сколько бы прожил Варлаам в Варсонофьевском монастыре, кто знает, не случись болезни с черноризцем, несшим караульную службу у ворот.
Позвал ключарь инока Варлаама и велел ему вместо черноризца у ворот стоять. Днем в воротах весело, знай одно: распахнул створки — и глазей, кто на богомолье топает, чего мужики из ближних сел съестного привезли. Но ночь наступила, и вспомнился Варлааму рассказ о видении. Сделалось страшно.
Ни луны, ни звезд. Близилась полночь. Давно успокоилась Москва, не раздается стука колотушек, дремлют сторожа, спит монастырская братия. В темени растворились погост и могилы. Они с Варлаамом рядом — и десяти шагов нет. Инок старается не глядеть в ту сторону.
Караульня у ворот крохотная, и та без двери. То ли от холода, то ли от страха дрожит Варлаам.
Тут на погосте будто шорох раздался. Прислушался Варлаам, так и есть.
Расстегнул инок тулупчик, полу на голову натянул. Однако мал тулупчик, и холод через старую власяницу пробирает. Высунулся из караульни и обмер: на погосте видение белеет. Затрясся Варлаам, зубами стучит, дрожащим голосом молитвы вслух читает. Едва рассвета дождался.
Пробудился монастырь, ожил. Прошел по поварне брат Никодим. Окликнул его Варлаам, рассказал, что ночью с ним приключилось. Монах вздохнул: «Грех на твоей душе, инок, вот и терзаешься».
Задумался Варлаам над словами Никодима. Может, и скрывается в них правда? Носил он тайные боярские письма, ругали бояре царя Бориса, злоумышляли против Годуновых. По голицынской указке отыскал Варлаам в Чудовом монастыре монаха Григория Отрепьева и за рубеж отвел. Называли инок Филарет и бояре Григория царевичем, и Варлаам поверил им, служил Димитрию верой и правдой, а теперь тот же Филарет, став митрополитом, говорил Варлааму, что это никакой не царевич, а бродяга и самозванец. Где тут истина? О самозванце на Москве многие говорят. Вот и дьяк Осипов за эти слова пострадал, и тот остроносый монах, какой на паперти самого Димитрия в лицо обличал.
И спросил инок самого себя, не есть ли и на нем грех в смерти царя Федора Годунова? Кого спас он, Варлаам, кого провел в Речь Посполитую, минуя частые стрелецкие заставы и царских приставов?
Казнился инок, сам себя судил сурово, а когда зазвонили к заутрене, Варлаам, никем не замеченный, покинул монастырь.
На рубеж, встретить Марину Мнишек, государь выслал именитых московских бояр с Михайлой Нагим, братом инокини Марфы, и окольничим Молчановым.
Март на исходе, на апрель повернуло. Воздух сырой, весенний. Снег ноздреватый, рыхлый. На дорогах расквасило. Под копытами чавкает. А на лесных полянах цветут подснежники.
У заставы порубежный воевода велел расчистить оставшиеся сугробы, подготовить место для поезда царской невесты. Бояре из саней повылезали, все посматривают на дорогу.
На боярах шубы серебристого соболя, шапки стоячие столбом. Опираются бояре на отделанные серебром и золотом посохи, переговариваются:
— Не задержалась бы!..
— Благо мороз отпустил.
Проворный отрок из дворян на дерево взобрался, выглядывает. Уж дело к обеду, бояре продрогли, постукивают нога об ногу. Сапоги-то сафьяна тонкого, хоть и чулок шерстяной, а холод пробирал. Сыро!
— Едут, едут! — заорал отрок с дерева.
Мигом раскатали по слякоти персидские ковры, чтоб невеста ножки не испачкала. Приободрились бояре. Дворяне позади теснятся, шеи гусаками тянут. Наслышаны о красоте царской невесты.
Остановился поезд. Вышла Марина с воеводой, а за ними и паны вельможные, рыцари.
Бояре поклон невесте царской отвесили, пальцами ковра коснулись.
— Здрави будь, Марина, царицей на русской земле!
Доволен воевода Юрко, не ожидал таких почестей, а паны вельможные ахают завистливо. Вишневецкий к Мнишеку склонился, языком цокает. Воевода усы пригладил, подбоченился.
— Але дочь моя не царица?
Боярин Михайло Нагой на уши не жаловался, расслышал, сбил Мнишеку спесь.
— Именитые цесари европейские желали бы выдать своих дочерей за нашего государя, да он твою дочь предпочел, пан воевода. И тебе знать надлежит, государь наш умеет любить и быть благодарным.
Мнишек и обидеться не успел, как бояре Марину под ручки по коврам к царской карете повели, усадили. А карета та не обычная, с серебряными орлами на дверцах и золотом играет.
Ох, ох! Куда и тревоги душевные у Марины подевались! Ладошкой стены погладила, мех ласковый, тепло и уютно. Успела все-таки заметить, покуда к карете шла: кони белые цугом впряжены, на ездовых шапки черно-бурых лис и одежды парчовые, в Речи Посполитой не на всяком пане вельможном такие наряды.
Щелкнули бичи, и легко покатила карета на санном полозе. А впереди, хлюпая по лужам, скакали дворяне, криком упреждая возниц, где камень, где яма.
Не на одну версту растянулся поезд царской невесты. И на всем пути от рубежа до самой Москвы по селам и городкам царские приставы народ к дороге сгоняли, да еще наказывали, чтоб несли хлеб-соль, а бояре подарки ценные царской невесте и ее рыцарям, пускай она самолично убедится, как люд российский любит ее.
Зависть глодала панов. Теперь воевода Мнишек совсем зазнается. Но виду паны вельможные не подавали, с боярами же московскими держались надменно. Норовили оттеснить их от кареты царской