А, бывало, в годы замужества, когда с мужем жила еще, бывало, ночью увидит она его во сне. Проснется утром… Боже мой, и не просыпаться бы ей вовсе.
«Саша!» — тихо покличет, вся душа заноет.
И потом день-деньской места себе не найдет, да куда-нибудь забьется в угол, уткнется в подушку.
«Саша!., никогда… я тебя никогда не увижу! А тебя люблю, только тебя!» — вся душа зарыдает.
Зачем это?
И зачем ей такая тяжелая кара — ночь до века, мука до гроба?
Всю в белом с алым шарфом кинуло ее из церкви, с пасхальной обедни, на Хиву, в переулок, доживать свой долгий, невыносимый, беспросветный век.
И зачем она так жестоко распяла себя?
Палагея Сергеевна подняла с пола зеленую тетрадь, положила тетрадь в комод и совсем тихо, необычно тихо пошла из комнаты в кухню к Настасье.
Страшно ли ей стало, что одна она в комнате — в целом мире одна, или от какой-то внезапно блеснувшей мысли страшно ей стало, и страх этот сковал ее шаг?
Или еще что задумала?
Тихо, совсем тихо вошла она в кухню.
Перед пречистым образом, перед Покровом темным с ясной лампадкой, стояла Настасья, вся в тихом, в молитвенном озарении.
— Христос воскрес, Палагея Сергеевна!
Стоит Палагея Сергеевна перед Настасьей, — так еще недавно Настасья стояла перед пречистым образом Покровом заступающим, и слезы бегут из глаз, а кривящиеся мокрые губы тянутся к старухе, и голосом загубленного сердца беззвучно шепчет она из тьмы своей отчаянной ночи потрясенной души воистину, а из кривящихся беспомощных губ беспомощно просится:
— Веревку, — просит она, и слезы давят ее, — веревку!
А за окном по церквам идет перезвон. «Искони бе Слово, и Слово бе от Бога, и Бог бе Слово. Се бе искони от Бога. Вся тем быша, и без Него ничто же не бысть, еже бысть. В том живот бе, и живот бе свет человеком. И свет во тьме светит, и тьма его не объят».
Вся Москва перезванивала: вон у Семеона Столпника, вон у Сергия в Рогожской, вон у Мартына Исповедника, ион у Воскресения в Гончарах.
Скоро станет светать.
Приложатся к кресту, освятит батюшка паски, и понесут из церквей куличи, паски да красные яйца по домам, всяк в спой дом, разговляться.
В там заиграет и солнце, воскресное красное солнце над златоглавой Москвой.
Царевна Мымра*
Хорошо было Ате в Ключах, так хорошо, что едва промелькнут они хоть бы самым своим последним кончиком в его крепкой памяти, как уже все другое теперешнее:
«Дело не волк, в лес не убежит!» — скажет себе Атя и, отложив куда подальше противный учебник, сидит и сидит себе — думает думу.
А то проснется Атя ночью, и какой-нибудь намек один донесется ли храп из кухни, или сам так заворочается, будто не кровать под ним и лежит он не в комнате, а на траве — на зеленом лугу, и в ту же минуту ему ясно представится, что он не в Петербурге, а далеко, в родных Ключах, где родился и жил до гимназии у дедушки о. Анисима.
И он лежит так всю ночь и хоть старается думать о ветре, как ветер и колосья шумят, чтобы только заснуть, а сон не идет.
Будь сейчас крылья у Ати или ковер-самолет — пропадай все! — улетел бы в Ключи.
Ключи на горе. Под горою белая церковь. Против церкви дом дедушки, сад и пчельник. Перемахни через плетень — река. Река Коса. А за рекою поле, и за церковью поле. И опять гора и на много немерных верст лес. Лес медобор частый, крепкий, нерубанный: зверю — туда-сюда, человеку — знай, посматривай. Муравьиные кочки — стога. Как пойдут осенью по грузди да рыжики, кочки жгут: волк муравьиного духу не любит, помогает от волка.
На белой колокольне — стрижи: их видимо-невидимо. Закатится солнце, начнут они перелетать и, летая, все говорят по-своему, по-стрижиному.
Стрижи старые: каждую весну прилетают в Ключи на колокольню. Что их сюда манит: звон ли вызвонившихся зазвонных колоколов? или привыкли они к седому дедушке? Они много знают, они должны помнить: как дедушка молодым был, как жена дедушки померла, как родилась Атина мать…
— Атя приехал, — говорят стрижи, перелетая, — какой за зиму Атя большущий стал!
Козы и овцы, коровы и телята, свиньи и кони, гуси, индюшки, все догадаются, как покажется на селе Атя:
скот и птица понятливы — пером да шерстью чуют.
От Медведок до Ключей, если скорой ездой, то и в день доедешь.
Сядет Атя в
С копыт пыль стоит, завивается дымом, а по полям не унылые версты —
И
И ветры, меняя кручину на веселье, с гор надзынут тоску.
Эй, звени, колокольчик! — раззвонился, гулкий, утомлен, как кони, гудит.
Проехали мельницу — прогремела плотина, миновали заповедные
Да жив ли гордый бог — непокорный брат
«Жив», — шепчет вещая роща.
А вон и
Атя — к курам. У кур — заяц: так называется заяц, сам но себе он просто кролик.
Вон, посмотрите: от всех убежит, никого не подпустит, а тут ничего.
— Здравствуй, заяц! Дай, зайчик, лапку!
Узнал Атю усатый: мяучит и подает ему лапку.
А вот и сам дедушка: не утерпел — бросил книги и все, идет из церкви.
Рано утром, лишь заря упадет и тепло-красная рассыплется по горам и лесу, встанет солнце — подымется и Атя и бежит на Косу купаться, а потом — пора рабочая! — целый день за работой: навоз возит.