подоконников и заборов.

Деньги водились у него туго, покупать ноты мог он только изредка, а потому приходилось ограничиваться подчеркиванием в каталогах тех пьес, которые хотелось ему иметь, и каталоги — а у него их был целый ворох пестрели разноцветными крестиками, кружочками, точками, чертиками.

Что-то непобедимое тянуло его к музыке. Запоет ли под окнами шарманка, пройдут ли мимо солдаты с музыкой, так и подпрыгнет весь, — сердце ходуном ходит, битый час прослушает, а потом затоскует, будто то, что рвалось, прорывалось наружу и снова стискивалось и захлопывалось, разливалось теперь точащей жалобой, просьбой: выпустить.

А сам, уродливо состроенный, с тысячью недостатков людей-посмешищ, глубоко расходился с тем, что чувствовал до боли близко, тут рядом с собой и перед собой и вплотную сзади себя.

И это сжимало. Стесняло до смехотворности. Особенно, когда входил в первый раз куда-нибудь в незнакомый дом или проходил по залам театра, где много народа могли его видеть. Тут всего было вдоволь: говоря, пропускал в словах целые слоги, — и слушатели прыскали от хохота, наступал на ноги и на подол, — огрызались.

В детстве его дразнили, а после, когда уж вышел из этого возраста, нередко какой-нибудь прохожий так, зря, пускал ему вслед обидную остроту. Когда жена его брата была беременной, его мать как-то сказала ей:

— Не смотри ты на эту уродину, нехорошо!

И почему-то это замечание глубоко врезалось ему в память. Так мать сказала.

На одном месте подолгу он не мог сидеть, и менял город за городом.

И вот, несмотря на все свое стеснение, он каким-то манером всюду проникал в такие дома, где и рояли водились и музыка была.

Он хотел петь.

* * *

Шла весна.

Взрыхленные сырые улицы звенели под копытом и сухо лязгали под ненужными полозьями.

С крыш давно уж сошел снег, и по просыхающим желобам едва сочились последние мутные капли.

Переваливало к ночи, а небо все еще зеленелось, и только кое-где выглядывали крохотные звездочки, другие, не зимние.

Прохожие женщины в легких кофточках с воздушными шарфиками проносились такие красивые и нарядные.

С замиравшим сердцем подходил он к дому с роялью, где уж несколько месяцев давал уроки и прижился настолько, что сам напросился петь.

К счастью, уроков оказалось мало, — по какому-то случаю учителя позабыли задать, — и только одна запутанная арифметическая задача, которую второпях он сделал алгебраически.

— Все равно, сойдет! — решил про себя и тотчас почувствовал, как что-то огромное, звучащее, какой-то чугунный набор черных нотных значков навис над его мыслями и повторял на самое ухо: петь.

Ему предложили чаю. Но он отказался и прямо прошел в зал, где у раскрытого рояля горели приготовленные свечи и на пюпитре лежали его любимые ноты.

Заискивающим полусерьезным, полушутливым тоном он обратился к своей ученице, прося ему аккомпанировать.

Варя согласилась. А он уселся за рояль, перелистал ноты, повторил слова, в которых всегда при пении чувствовал себя нетвердым, выкурил папироску, выкурил другую, зевнул, потянулся…

Конечно, стесняться он не станет, незнакомых гостей нет; правда, пришел Борис Викторович, он уж настоящий; вон он говорит своим удивительным голосом: «Что-то сегодня голос у меня не звучит…» Да, но он ведь настоящий и потому все поймет, и притом же он какой-то невозмутимый, не замечает.

— Но отчего она не идет; сказала сейчас, а нет… позабыла, или нарочно… конечно, нарочно! — и, раздражаясь, он принялся, неумно и путаясь, подбирать мелодию.

Он хотел петь.

В столовой пьют чай, смеются, потом, должно быть, заслышав игру, вспоминают, шумят стульями.

В зал входит Варя и с ней Борис Викторович.

Варя делает серьезное лицо и усаживается за рояль.

Начинается интродукция, которую она повторяет несколько раз, потому что, как только дело доходит до пения, он петь не решается, он все откашливается, он все мычит какую-то свою неопределенную первую ноту.

Принимаются уговаривать. И только после упорных поднукиваний, после капризных нетерпеливых жестов Вари, пение начинается: пропустив высокую ноту, сдавленным голосом он берет, наконец, следующую, более низкую, но так тихо, совсем шепотом.

Борис Викторович, терпеливо прослушав несколько тактов и, видимо, желая помочь, начинает подпевать. И сильный его голос наполняет весь зал.

Запела и Варя. А он силится взять громче, берет громче — но все не так и, законфузясь, замолкает.

Становится страшно неловко; согнувшись, он закуривает папироску и, деланно улыбаясь и разевая рот, как можно шире, чтобы не выдать своего молчания, посматривает то на папироску, то на ноты.

Кажется, вот остановятся и заметят.

А этого не хочется, ведь он может петь, у него тоже есть голос, он знает наизусть всю пьесу.

— Уходи, — долбит кто-то на ухо, и он пускается напряженно подыскивать какой-нибудь предлог, чтобы выйти из залы.

И, пробормотав что-то ни к селу ни к городу, он на цыпочках выходит в столовую.

Ему предложили чаю.

Молча, уткнувшись в стакан, проливая, он пьет стакан за стаканом, потом, кроша и чавкая, долго и много ест, хотя есть совсем не хочется.

Он старается показать, что в сущности ему все равно: поет он вот сейчас или не поет.

А из залы, дразня, выплывают звуки, и они такие большие и так много открывают и скрывают в себе — звуки его любимой арии.

И как бы он все это исполнил! — он бы вот так..!

О нем забыли.

Кто был в столовой, давно уж перешли в зал.

Он один.

— Хорошо, — думает, — это хорошо; они не заметили… — и, жмурясь, припоминает, как иногда по деланной его улыбке Варя догадывается, в чем дело, и говорит: «Вам одному хочется петь?» — и улыбается, а глаза жалеют, как жалеют слепых щенят.

Да, он помнит все вечера, и те вечера, когда, неизвестно почему, его просили петь, но он упирался и все же начинал и на самом интересном месте останавливался…

Почему он останавливался?

Да, он помнит все вечера… и те вечера, когда, как казалось ему, он был в ударе, волновался, но приходили другие, подпевали, заглушали или ни с того, ни с чего настаивали, чтобы пел кто-нибудь другой…

Почему другой?

Пение расходилось, все предметы вокруг начинали звучать.

Он улыбался.

Стаканы, незаметно сомкнувшись, заплясали; хлеб из-под носа юркнул под стол.

Он приподнялся со стула и, мерно притоптывая каблуком, стал раскачиваться то в одну, то в другую сторону в такт музыке, а губы вытянулись и подчмокивали и руки завертелись, запрыгали.

И запылало все в нем ярко — музыкой.

Пели стены, пело окно, пела ночь… весна, звезды.

Он хотел петь.

Вы читаете Том 3. Оказион
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату