Иногда я смеюсь, потому что боюсь бояться, говорит Лотта, а вскоре после этого Ярле приходится выслушать мнение Сары о том, что она увидела и услышала
Господи ты боже ж мой, думал Ярле. Это сенсационно. Это просто даже поразительно, думал он за перекусом посреди великого сегодняшнего дня, когда Лотте исполнялось семь лет. Вот она тут носится с самого утра взад-вперед, как пропеллер, причем проснулась она ранехонько, засветло, и так до сих пор и носится; да, не говоря уже о вечере накануне, когда предденьрожденный мандраж всерьез заявил о себе. Сам он тоже чувствовал напряжение: получится ли то великое, что он задумал? Идея устроить это возникла у него после визита к Роберту Гётеборгу, но сейчас ему вполне удавалось сидеть спокойно, хотя он и чувствовал определенный зуд за ушами и по низу затылка, и кожу на голове то и дело, казалось, ни с того ни с сего, начинало стягивать. А как Шарлотта Исабель? А Шарлотта Исабель сидеть спокойно не могла. Шарлотта Исабель была сразу повсюду в квартире, потом она бежала на детскую площадку, но тут же возвращалась домой, она нарисовала двенадцать карандашных картинок и шесть картинок красками, она спела все песни, которые знала, она задала все вопросы, которые могут прийти в голову ребенку: «А как на самом деле далеко до Луны, а, папа? Бабушка! Если бы мне нужно было дойти до Луны, сколько времени это заняло бы, а? А как ты думаешь, кто больше нравился принцессе Диане — «Аква» или «Спайс-Гёрлз»? А гости придут в четыре часа? А будем ты, и я, и папа? И вот когда все гости придут, мы откроем все подарки?» И она рассказала все, что ребенок может рассказать: «А ты знаешь, папа, Сюсанна говорит, что она будет жить в Индии! Бабушка! А ты знаешь, один раз, нет, правда, когда мы были на одном маленьком острове рядом с Осло, знаешь, что мы там видели? Дохлых собак! Да! Дохлых собак! Двух дохлых собак! Ой! Их так жалко было — да, да, да, да, да». И еще они играли в поп-группу, и они играли в ветеринара, и они играли в деньрожденье с сосисками понарошку, и игрушечными тарелочками, и лимонадом понарошку — чего только не делала Шарлотта Исабель! И то, что больше всего изумляло Ярле, это не темп, нет, темп и напор Шарлотта Исабель демонстрировала с тех самых пор, как появилась здесь почти неделю назад. Нет, то, что так поражало его, была эта непостижимая радость. «Господи ты боже ж мой, — думал он. — Границ у нее, по всей видимости, нет, она, по всей видимости, неисчерпаема, эта радость Шарлотты Исабель. Как это только возможно — так радоваться? Так долго радоваться? Неужели и я сам когда-то так же радовался? Неужели и я сам вот так же был исполнен ожидания, как Шарлотта Исабель, и весь исходил счастьем? И куда в таком случае девалось все это счастье? Неужели в самом деле, — думал он, — все мы приходим в этот мир светлячками ожидания и радости, всем нам выпадает счастье почувствовать ее, эту нерассуждающую и несдерживаемую радость — радость, которая только нарастает и нарастает и которой, кажется, нет конца и края? Не может же быть, чтобы только у моей дочери так было, — думал Ярле, глядя, как она сидит и покачивает головкой в такт песне, которую поет, — и если он не ошибся, то ее слова звучат вроде бы как «If you wanna be my lover[24]. — Неужели действительно жизнь состоит в том, что ты утрачиваешь способность радоваться, что это путь, который начинается с безудержного и пронзительного счастья, и с каждым событием в жизни, с обретаемым опытом оно сменяется размышлениями и тем самым съеживается до тех пор, пока человек вдруг не оказывается лишенным вообще всех радостей и сохранившим только… мысли? О, эти мысли! — думал Ярле. — Господи, как же меня влекли эти мысли! На протяжении нескольких лет это было, можно сказать, единственным, к чему я тянулся, — докопаться до них, до этих заветных мыслей, докопаться до них и пересадить их в иную почву, ухаживать за ними и держать их на свету в надежде, что они вырастут большими, гордыми и сияющими! Мысли! Великие мысли! Которыми, должно быть, населен благородный мир мыслительной деятельности! Господи ты боже ж мой! — подумал он и покосился на Лотту, которая смеялась над чем-то, что рассказывала Сара. — В мире Лотты, можно сказать, и вообще-то мыслей нет. Она просто-напросто вообще не думает. Она только… что же она делает… чем же она, собственно говоря, занимается… она только… да-а… живет? Неужели это такая… подлянка? Неужели это такая… невероятная подлянка? Неужели мне нужно было дожить до двадцати пяти лет, неужели мне необходимо было добраться примерно до половины блестящего диплома об ономастике Пруста, чтобы прийти к выводу, что я сам только думаю, в то время как моя дочь живет? Неужели я не в состоянии сформулировать какую-нибудь более тонкую мысль — да! мысль! — чем эта? Неужели все мои шаги на этой земле, все мои двадцать пять лет вели к этому? Господи боже ж ты мой!» — подумал он снова и тихонько покачал головой, когда Шарлотта Исабель в четвертый по меньшей мере раз за время обеда неожиданно вскочила на стул и принялась, хлопая в ладоши, сама себе петь поздравительную песенку с днем рожденья. Сара тоже подхватила эту песенку, и тоже по меньшей мере в четвертый раз, и Ярле, слегка смущаясь, замурлыкал припев, и никак ему при этом не удавалось с головой и беззаботно отдаться этому занятию.
С тех пор как Сара приехала из Ставангера, он не раз поражался тому, насколько легко и безболезненно мать включалась в детские проказы Шарлотты Исабель. Да, он много раздумывал над тем, как Саре удавалось, так сказать, стать ребенком вместе с Лоттой, о чем сам он даже и помыслить не мог.
Он был вынужден признать, что то, как они подружились, прямо-таки стали подружками, впечатляло, и это было совсем не то, что получалось у него на протяжении гораздо большего числа дней, чем те, что провела здесь Сара. Это навело его на мысль об эссе старины Шиллера о наивной и сентиментальной поэзии, и он сразу же задумался о том, что сказал бы старина Шиллер о Саре Клепп. Может быть, старина Шиллер, который, как известно, считал, что мы никогда не сможем достигнуть наивности самых ранних эпох, что мы все приговорены быть сентиментальными, счел бы его мать глупой и незадачливой бабенкой? Или же старина Шиллер как раз восхитился бы той наивностью, которую она сумела обнаружить у себя? Вызвала ли бы Сара Клепп порыв вдохновения у старины Шиллера? Могла ли бы встреча Сары Клепп с Фридрихом Шиллером изменить историю литературы? Сам Ярле вряд ли мог бы чем-нибудь удивить старину Шиллера. Ярле затерялся бы в шиллеровском ходе мыслей так же легко, как волосинка теряется в шевелюре, потому что уж что-что, а наивным он не был, его мир не был детским миром божьих коровок. Даже когда они пели детские песенки, то он был не в состоянии не думать о том, что они поют детские песенки; когда они играли с детскими — игрушками, то он был не способен освободиться от мысли о том, что они играют с детскими игрушками.