липкая, со многими щупальцами, она ползет по земле, распластавшись по ней, она все ближе и ближе ко мне. Если б я могла ее оттолкнуть, уничтожить навсегда! Я пытаюсь ее растоптать, но она вновь и вновь начинает шевелиться.

<1942, Белебей>

Помнишь ли ты свой приезд с финской войны? Ты, как всегда, появился неожиданно. Был рассвет. Окно нашей комнаты на набережную Невы было открыто. Воздух был молочно-белый и влажный, какой бывает в Ленинграде. Я спала, когда кто-то назвал меня по имени. Как я помню твой голос, твой темный и бархатный голос!

- Лёша!

Я проснулась, но не могла понять, что это.

- Лёша! Лёша!

Это был ты. Я вскочила с постели, бросилась к окну, выглянула в него. Как я помню эту минуту! Ты стоял на набережной, подняв лицо с сияющими радостью и нетерпением глазами, пилотка чуть держалась на черных твоих волосах, всегда смуглое твое лицо было коричневым от загара, весь ты был такой стройный, такой молодой. Как мне хотелось прямо из окна упасть тебе на руки!

- Открой, Лёшенька, - сказал ты.

Я накинула на себя простыню и бросилась открывать тебе. Вот ты, вот, наконец, я могу тебя обнять, прильнуть к твоей шее лицом, целовать твои глаза, ощущать тебя живого. Ты на руках донес меня до постели. Любимый мой, почему мы не были в тот миг одни?! Ведь мы оба так ждали этого первого момента встречи. Как редко мы бывали одни за все время нашей совместной жизни. Перед глазами моими стоят строчки твоих писем: 'Мимо скольких смертей надо пройти, чтобы возвратиться к тебе, к вам. Но я уверен, что мне не суждено погибнуть в этой войне. Я не выпущу из рук оружие, пока в состоянии его держать, я не боюсь смерти, я привык к ней, вижу ее ежеминутно, но я мечтаю о жизни, о тебе, о дочке, о мирном очаге, только теперь я понял и оценил, что значит семья, родной дом, любимая работа'. Как подробно и настойчиво ты писал о том, какой представляется тебе наша дальнейшая жизнь. <...> Зачем ты был так уверен в своем возвращении, так хотел еще жить и любить меня и дочку! Как горько мне было перечитывать ее детские каракульки со стихами, придуманными ею для тебя. Сколько радости они доставили бы тебе. Как свыкнуться с мыслью, что ты никогда уж больше не увидишь ее! Пожелал ли ты ей счастья в свой последний миг? Будет ли счастлива наша девочка? Она не любит горевать и инстинктивно избегает всего, что может омрачить ее существование, избегает всякого напоминания о нашем горе. И только с оживлением рассказывает мне о всех слышанных ею случаях, когда такие извещения оказывались ложными. Сначала я очень осуждала ее за бесчувствие, а теперь думаю - пусть спасается от горя как может. Все равно оно не минует ее.

<Лето 1942, Белебей>

Как часто меня мучают окружающие. Недавно передавали по радио тот вальс из 'Спящей красавицы', под который мы любили с тобой кружиться по нашей комнате. Я вся отдалась этому воспоминанию, но здесь не любят музыки. Радио тут же было выключено на середине музыкальной фразы. <...> Я все вспоминаю теперь, что в первый день, когда я приехала к тебе в Москву, ты все напевал из 'Русалки': 'Не к добру на нашей свадьбе песнь печали раздалась'. Помню, как мне щемило сердце от этого мотива и слов, от какого-то смутного предчувствия несчастья. <...>

'Если я не вернусь, дорогая,

Нежным письмам твоим не внемля,

Не подумай, что это другая,

Это значит, сырая земля'.

Как часто я повторяю теперь эти строки, которые передавались по радио. Любимый, любимый мой! Неужели в них моя судьба? Не хочу, не верю, не верю! Если бы ты знал, с каким ужасом я жду ответа на свое письмо, посланное твоему командиру, с просьбой подтвердить мне страшную весть. Чем дальше идут дни, тем меньше и меньше становится моя уверенность в ошибке, моя надежда на чудо. И все-таки эта безумная надежда еще живет во мне. Но почему я перестала видеть тебя во сне? Только смутные, почти неуловимые образы. И, проснувшись, я не могу их припомнить. Неужели и в снах ты покинешь меня?!

<Август 1942, Белебей>

Мальчик мой, любовь моя! Вот все и кончилось, кончилось безвозвратно. Я держу в руках эти письма, письма, лишившие меня безумных надежд. Чудес не бывает на свете. Тебя нет, совсем нет, ты никогда не вернешься... Никогда уже не поднимутся твои изумительные ресницы. Никогда не зажжется мыслью твой мозг. Руки твои не обнимут меня. Голос твой не услышу больше. Никто уже больше не обожжет меня своей страстной лаской. Рощи, в которых мы когда- то бродили с тобой, снова стоят зеленые, снова поют птицы и плывут легкие белые облака в бездонном небе, столько чудесных цветов и трав в полях и в лесу, а тебя нет, и ты уже никогда не сможешь идти рядом со мной и ощущать на своем лице дуновение ветра, вдыхать аромат цветов и деревьев, слушать пенье птиц, греться на солнце, любоваться на нашу девочку. Теперь тебе безразличны и море, и солнце, и дождь, и холод. Ты никогда ничего не почувствуешь. Тяжелая, сырая ленинградская земля лежит на тебе. <...> Не вернуть тебя ничем, не вернуть, далекий мой, бедный мой, невозвратимый мой мальчик!

<Август 1942, Белебей>

Родной мой, вчера я получила твой старый перевод. Как больно было видеть строчки, написанные тобой незадолго до смерти. Словно ты из могилы посылаешь нам свою помощь. Ты ведь знаешь, как нам теперь трудно жить. Любимый мой, благодарю тебя за твою всегдашнюю заботу о нас, обо мне. Больше обо мне уже некому будет заботиться. На всю жизнь я осталась одна. Хватит ли меня на то, чтобы вырастить дочку твою.

3 сентября 1942 <Белебей>

Сегодня день моего рождения. Какой печальный день. 34 года. Это закат моей женской жизни, а мог бы быть еще только расцветом. Теперь я почти всегда печальная, седая одинокая женщина. Для себя уже больше ничего не жду от жизни. Как часто, как много я думаю о тебе, мальчик мой, как хотелось бы каждый день беседовать с тобой на этих листках, но это невозможно. Я прихожу с работы, когда уже темно, ухожу тоже затемно, электричества у нас нет, а при коптилке не вижу. Кроме того, дома у нас такая шумная, не дающая никакой возможности уйти в свои мысли атмосфера, что я ничего не могу делать.

Самое любимое время суток у меня, когда я ложусь спать, и последние мысли мои перед сном всегда о тебе. Почти каждую ночь я вижу тебя. Проснувшись обычно часов в 5, задолго до того, как надо вставать, я снова переживаю свой сон. В этом моя жизнь. Потом я иду на работу, которую я ненавижу, которая мне ничего не дает, никому не приносит пользы. Исключение составляло только время, когда мне пришлось работать на поле нашего подсобного хозяйства. В эти дни я чувствовала особенную близость с тобой, вспоминала твои последние письма, в которых ты мечтал после войны заняться сельским хозяйством. В первый раз я вышла на поле в июне, через 10 дней после получения известия о твоей гибели. Мне было тогда очень тяжело, но в то время я еще твердо верила в твое возвращение, в чудо, в ошибку. Помню, как часто к концу рабочего дня, с трудом разогнув усталую от работы спину, заслоняя глаза рукой от солнца, я смотрела через поле в сторону дороги и ждала: вот из-за поворота покажется любимый мой, муж мой. Это было безумие, теперь я это ясно вижу, но это было так. На поле было, конечно, тяжело, особенно для не привыкших к физической работе, к сельскому труду. Я часто приходила вечером домой бесчувственная от усталости, но с каждым днем развивались и крепли мускулы во всем теле, кожа стала коричневой от загара. Особенно мне нравилось поливать овощи. Еще до того, как солнце поднималось над рощей, все мы, работавшие на поливке, спускались в овраг к роднику и, наполнив лейку, поднимались в гору по тропинке, ведущей к полю. Я несла свою лейку на плече. Поднявшись на гору, мы ставили лейки на землю и несколько минут отдыхали. Потом шли дальше. У каждой был свой участок поливки. Вода бежала из леек серебряными струйками и, журча, наполняла лунки с нежными всходами огурцов, рассадой помидоров и капусты. С утра земля была еще влажная, а в траве сверкали росинки. Мы все работали босиком, и подошвы ног за лето страшно огрубели и потрескались, но зато это, вероятно, пошло на пользу нашему здоровью. Во всяком случае моему. Сколько раз меня до костей промачивал дождь и приходилось работать, высыхая на ветру, и я все-таки не болела. Каждое утро, еще полусонная и разгоряченная сном, я выскакивала прямо из постели в одном сарафане и легкой кофточке и босиком отправлялась в поле и ни разу не чихнула даже, хотя ты помнишь, какие здесь холодные утра. Перед отходом в поле обычно выпивала кружку молока от нашей козы и съедала кусок хлеба. До 11-ти часов мы работали, а в 11 все собирались в рощу, где была устроена примитивная кухня: врыт в землю котел, на грубо сколоченном деревянном столе стояли глиняные чашки. Каждый брал из рядом стоящего ящика деревянную ложку, получал от бригадира талончик на обед и вставал в очередь к котлу, где уже хлопотала повариха в белом фартуке и белой повязке на голове. На завтрак чаще всего бывал отварной картофель и кружка кислого молока. Завтракали побригадно, рассевшись полукругом на земле. Многие смеялись и шутили, некоторые, непривычные к этой работе, слишком усталые, сидели молча, медленно жуя, а доев, торопились растянуться на траве и отдохнуть.

Когда я вернулась на завод к своей обычной работе, после поля, зелени березовых рощ, воздуха и

Вы читаете Реквием
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×