каждый день говорил, к нашему обоюдному удовольствию, — он имел в виду, что мы с начала и до конца ни разу не увидим современного оборудования, да и спонсора скорее всего не встретим. Мы ехали на телегах вместе с костюмами, масками и всем прочим реквизитом (подержанное барахло, купленное после Дионисий, когда труппы побогаче уже выбрали что получше), сами чинили скену чем придется, когда добирались до места, и вообще, обходились как могли. Ну что ж, бывают начала и похуже; хоть я никогда не рассчитывал дожить до такого, чтобы это сказать.
Очень было досадно, когда на последней неделе наших репетиций пришлось мне побить Мидия. Хотя он взъелся на меня с самого начала, я всё пытался ужиться с ним, ради мира в доме; но в тот день он решил, что стоит процитировать мне кого-то из любовников своих: отрывок из завистливой и грязной болтовни о моем отце. Мидий был покрупнее меня, но никогда не считал нужным позаниматься в хорошем гимнасии, и зря. Меня отец заставлял туда ходить; так я там не только стоять и двигаться научился, но и кое-какие приемы освоил. Репетировали мы в пирейском театре; и шли вверх по ступеням между скамьями, когда я врезал ему с одновременной подсечкой; так что упал он отнюдь не мягко, и еще долго катился вниз. Маленькие мальчишки, пришедшие посмотреть репетицию и сидевшие на самом верху, как воробьи, были счастливы поиметь такое замечательное зрелище, да еще и бесплатно, и аплодировали с энтузиазмом. По счастью, ни одной кости он не сломал, а личико его никого не волновало. Так что Ламприй ничего не сказал. Я знал, что платить придется, но тут уж ничего не поделать… Однако я и понятия не имел, какая длинная тень протянется от этого удара через всю мою жизнь.
Наступил день отъезда. Мать провожала меня в предрассветных сумерках, с лампой. Прослезилась; предостерегла меня от соблазнов, которые не стала называть; наверняка догадывалась, что я мог бы ее поучить… Я поцеловал ее, закинул свой узел за спину и пошел. Шел по полутемным улицам и насвистывал, а мне отвечали полусонные птицы. Ночные рыбаки подходили к берегу с уловом, и их перекличка далеко разносилась по серой воде… На месте сбора я обнаружил, что Ламприй, желая показать солидность своей труппы, нанял кучера на телегу с багажом, мулов и ослов. Это меня обрадовало: я думал, мне самому придется.
Когда мы двинулись, он сказал, что тот год для гастролей рискованный. На самом деле, так оно и было; но и другие годы, как правило, не лучше. Недавно фиванцы изумили весь мир, выкинув спартанцев сначала из крепости своей, а потом и из города. Они их выгнали из Беотии; а мы, афиняне, побили на море; по всей Элладе люди распрямлялись и дышали глубже… Но, при всем при том, войска через перешеек маршируют всегда; Ламприй сказал, будет счастьем миновать его без неприятностей. В Мегаре, конечно, было спокойно, они там предпочитают своими личными делами заниматься; но на Пелопоннесе города бурлили, словно горшки с дрожжами, и сбрасывали декархов, посаженных спартанцами. Мы могли въехать во что угодно.
От людей постоянно слышишь, какая замечательная жизнь у нас, у актеров: можем через границы ходить куда захотим. Это верно; но только при условии, что наемные войска ничего против тебя не имеют, а местные соблюдают священные законы. Вполне вероятно, что ты доберешься до места назначения цел и невредим, а там можешь рассчитывать на кров и кормежку хотя бы у хорега своего; при условии, что спонсор еще жив и его не отправили вчера в изгнание. Но когда труппа путешествует на свой страх и риск, добраться — это еще не всё; если оказывается, что все мужчины бежали в горы, женщины позапирались в домах, а кавалерийский эскадрон разместил своих лошадей на орхестре и рубит скену на дрова для костров.
Однако, в то отличное ясное утро Саламинские проливы сверкали на фоне сиреневых островов; а я, вспоминая Эсхила, представлял себе, как пенится вода под веслами, как сшибаются корабли, как сыплются в море персы в золотых тюрбанах своих. Элевсин был совсем рядом, предстояло поставить там скену в тот же день, и уже завтра играть. Я ехал на своем ослике, стараясь по возможности держать телегу между мной и Мидием. Ламприй был впереди на свом верховом муле; Демохар предпочел начинать день на телеге, где можно было выспаться на тюках и поберечь похмельную голову. Я поглядывал на него с надеждой: хотел спросить, не встречался ли он с Эврипидом. Он выглядел достаточно старым для этого.
О первой части нашего тура, по сути, и рассказывать нечего; добрая сотня актеров может рассказать то же самое. Я спал на самой жесткой кровати и на самой старой соломе, бегал исполнять поручения кто бы ни послал, чинил костюмы, вдергивал шнурки, причесывал маскам волосы и бороды, мазал краской старые скены, если их надо было освежить… Я ничего не имел против этой работы, если только Мидий не брался рассказывать зевакам, что как раз для нее меня и наняли.
А Мидий стал для меня болячкой под хомутом. Именно он, а не блохи в соломе или тяжкая работа, или заботы о трезвости Демохара. Я даже полюбил старого пьяницу, хотя порой он меня до бешенства доводил, и вскоре научился им управлять. Он поведал мне, что в лучшие свои годы был великим любовником; вероятно, ему давно уже не доводилось иметь дело с молодым парнем, про которого он знал, что тот не станет его высмеивать. Он был развалиной — но развалиной благородной; отвратным он не бывал никогда; даже в самом сильном опьянении напоминал он старого танцора, который, услышав флейту, начинает проходить свои шаги, если соседи не видят. Чувство собственного достоинства держало его в рамках, когда он был трезв; а когда он начинал пить после спектакля, других интересов у него не оставалось. В результате, он меня научил очень многому, что не раз потом пригодилось в жизни; да еще и рассказал несколько эпиграмм, сочиненных Агафоном и Софоклом для юношей, за которыми они ухаживали, подставляя в них мое имя, если это звучало.
Настоящие проблемы с ним бывали только по утрам, перед спектаклем. Тут он постоянно норовил удрать, чтобы пропустить по одной и воспрянуть, но стоило мне зазеваться — тут же приканчивал целый кувшин. Так что мне приходилось бегать в винную лавку, по дороге подмешивать воду, и развлекать его разговорами, чтобы он мог пить только по глоточку и одной чаши хватило бы до спектакля. Если везло, мне удавалось не только его одеть, но и свою работу сделать.
«Театр у тебя в крови, — говаривал он мне. — У тебя открытое лицо, не то что у Мидия. Этот придурок влюблен в свою маску, с которой он нечаянно родился, но скоро у него и маски той не останется; его идиотское чванство уже ее портит. Артист должен влиться в ту маску, которую предложит ему поэт; иначе бог не сможет овладеть им. А я видел тебя, дорогой мой, когда сам ты себя не видел. Я знаю.»
Он говорил так, чтобы меня поддержать. Не было человека его добрее, если только он в сознании был. Но я не рассчитывал, что он когда-нибудь останется трезвым специально, чтобы встать на мою сторону в какой-нибудь очередной дрязге. Ему было почти шестьдесят, тогда мне казалось что это очень много; но он по-прежнему двигался как человек, знающий, что выглядит он изысканно и утонченно; и было просто поразительно, как молодо он звучал из-под маски, в хорошие дни. Мидий любил похихикать в тавернах по поводу слабости нашего старика, но я ему об этом не рассказывал, чтобы не портить их отношений.
Так шли потихоньку наши дела, до того дня, когда ставили мы Филоклова «Гектора». Там нужны доспехи Гомеровских времен, ноги открыты до бедер; а у Мидия они были тощие и кривые, коленками внутрь, так что ему и накладки не очень помогали. Играл он Париса.
Мы выступали в небольшом базарном городке между Коринфом и Микенами. В таких местах обязательно есть какой-нибудь записной остряк, который устраивает собственные представления. И вот представьте, Парис выходит на сцену со словами «Покуда Елена в постели моей, наплевать мне на всё остальное!»; а тот весельчак орет: «Она должно быть здорово похудела, чтобы меж этих коленок поместиться!» Это прервало наше представление на какое-то время, но худшее было впереди. Мидий играл еще и глашатая греков; а Парис должен быть на сцене, чтобы этого глашатая выслушать; и вот тут актера подменяет статист. За сценой Мидий отдал мне свой наряд и маску с таким видом, словно жалел, что они не пропитаны ядом. Разумеется, когда я появился, тот малый возликовал и поставил всю публику на уши.
После того Парис в «Гекторе» выступал в длинном и совсем не боевом одеянии; в текст специальную строку вписали, чтобы это объяснить. А Мидий превратился в настоящего врага моего; не то что раньше, когда он просто от нечего делать меня доставал.
Давайте опустим подробную хронику его пакостей. Зайдите в любую винную лавку возле любого театра, и вы услышите какого-нибудь актера, изливающего свою старую историю, как будто он был первым, с кем приключилось такое; но там, по крайней мере, слушателю выпивку поставили. Так что не будем про шипы в обуви, про зашитые рукава и оборванные завязки масок, и так далее. Однажды утром я обнаружил темное липкое пятно и разбитый кувшин возле скамьи, на которой Демохар накануне воздухом дышал. Вино было неразбавленным, и я догадался, кто его прислал; но на этот раз он просчитался. Себе самому Демохар