людей, но продолжал продвигаться. Я полагаю, к этому времени его уже ничто не могло удивить.
На закате, чтобы его задержать, Гераклид выставил войска у северных ворот; но им нашлось и другое дело. С наступлением темноты люди Никсия снова выплеснулись из Ортиджи и полились через осадную стену, словно вода в паводок. На это раз они пришли уничтожить город.
Теперь, я полагаю, Дионисий ценил только Ортиджу. Город его отверг, — так пусть пропадает вместе с чернью своей; а если он когда-нибудь вернется, то заселит его более подходящим народом. По идее, Никсий должен был привезти какие-то распоряжения; были какие-нибудь приказы в крепость. А Дионисий, наверно, видел себя в роли Геракла; с той только разницей, что костер был не для него.
Всё что можно было разграбить, было уже разграблено; оставалось только убивать. Кампанцы шли по городу не людьми, а Горгонами безжалостных Фурий; вырезая женщин, поднимая детей на копья или швыряя их в горящие дома; поджигая всё на своем пути и закидывая крыши горящими стрелами. В ту ночь погибла Глика, жена Менекрата; и оба его золотых сына тоже. Похоже, она вернулась в город как раз перед победным пиром Гераклида; привести дом в порядок к приезду мужа. Я слышал, как они умерли; но ни разу не признался ему, что хоть что-нибудь знаю; а он, похоже, так и не узнал. И да оставят его боги в неведении.
Рёв пламени; неумолчные вопли, словно единый крик умирающего города; грохот рушащихся домов, — всё это звучало так, словно боги саму Смерть послали истребить людей. И в этот Тартар пришел Дион со своими людьми; и встретили его, словно бога-спасителя. А как же иначе? Он был храбр, великодушен и благороден; надежнее золота… В ту ночь никто и не вспомнил, что это он начал войну.
Всю ночь они сражались среди дыма, огня, углей и обгоревших трупов; не только враг грозил, но и валившиеся стены; однако свято подчинялись приказам и держали строй. К утру налетчиков вымели. Тех, кто задержался у осадной стены, поубивали на месте. А потом пришлось еще и пожары тушить.
Всё это рассказал мне Рупилиус, когда его привезли раненым в Леонтины. Он всю ночь дрался с обожженной рукой, а под утро схлопотал копье в сухожилие на ноге; врачи запретили ему не только ходить, даже стоять. Так что я смог хоть частично отблагодарить его за гостеприимство, выполняя работу не для слуг и читая ему по-гречески. Он знал язык только на слух. Дион, сказал он, тоже был ранен; замотался в тряпку, оторванную с одежды какого-то трупа; в ту ночь это было обычной перевязкой. А Гераклид с друзьями исчезли, словно духи с пеньем петуха; увидели, как народ настроен, и всё поняли.
Новости приходили в Леонтины каждый день. Когда победа стала явной, из Совета Города ко мне пришли и предложили хор, чтобы поставил им «Персов» как приношение Аполлону. Я согласился, при условии что найду актеров в Сиракузах. Взялся за это дело даже раньше, чем собирался; но тут до нас дошла новость, что Гераклид вернулся и сдался на милость Диону.
Рупилиус категорически не поверил; рассказчик оскорбился и пообещал, что через три дня ему придется прощения просить, когда Гераклида и Феофана будут судить в Собрании. А я, чтобы успокоить Рупилиуса, пообещал, что буду там.
Потому и поехал я с прохладных холмов через пыльную, знойную равнину, с ее кактусами и алоэ, вниз, в Сиракузы. Крыши там были как-то залатаны; трупы и мусор убрали; но запах гари, страха и смерти — он держался. Интересно было, разграбили они театр на второй раз или нет; но он оказался не тронут. Прошел слух, что по ночам его охраняет мстительный бог. А сейчас он был полон, поскольку Собрания там проходят; я едва успел занять место в десятом ряду.
Пройдя через охестру под рёв аплодисментов, Дион с братом и Калиппом поднялся на сцену. Потом ввели Гераклида и Феофана, под конвоем, чтобы толпа не растерзала. Феодот сдался и уже был похож на труп; но Гераклид держался и продолжал представление свое. Стоял прямо; без вызова, но смело; человек, которого судьба вовлекла в ошибку и который готов безропотно принять свой жребий. Сейчас, как никогда, я готов был увидеть в нем актера; талантливого, но блудливого; повсюду беду творит, повсюду других артистов грабит, покуда все труппы от него не откажутся.
Когда зачитали обвинение, им предоставили слово для защиты. Гераклид шагнул вперед, открыл было рот; но его не слышно было среди всеобщего рёва и криков «Смерть!»
Какое-то время это продолжалось; потом вперед шагнул Дион; и проклятия сменились приветствиями. Дион поднял руку, прося тишины; и ему подарили ее, словно гирлянду. А он не стал ничего говорить, просто показал на Гераклида.
Теперь его стали слушать; а он чувствовал зрителя, это был его величайший дар. И выступил он очень умно: коротко. Показал на Диона; сказал, что достоинства этого человека победили его прежнюю враждебность; а теперь ему ничего больше не остаётся, как полагаться на великодушие, которого он не заслужил. В будущем, если только у него есть будущее, он надеется научиться.
Аудитория его освистала. В отличие от Диона, все слышали, что он говорил прежде; и все знали, чего всё это стоит. Гелланик — или кто-то, очень на него похожий, — вскочил и попросил, чтобы город избавили от той двуязыкой змеи. За ним выступили еще двое-трое, говоря, что этот человек навредил городу больше, чем сам Дионисий. Крики за смерть стали вдвое громче… Но тут стало ясно, что Дион собирается говорить; и в театре стало тихо, как перед трагедией.
— Сограждане, — начал он, — я солдат. (Бурные аплодисменты.) В молодости меня здесь учили, как и других офицеров, оружию, стратегии и заботе о своих людях. (Ликование со стороны солдат.) Потом меня услали. Но вместо того, чтобы проводить дни свои в праздности, я снова пошел учиться. Пошел в афинскую Академию, которая учит людей быть настоящими людьми. Вместо карфагенян, я учился побеждать ярость и мстительность; чтобы не складывать оружие перед ними, а хранить щит самообладания. Если мы воздаём добром лишь тем, перед кем сами в долгу, — в чём здесь заслуга? Настоящая заслуга в том, чтобы даже за зло воздать добром. Победы в войне преходящи; время может изменить всё; но превзойти кого-нибудь в милосердии и справедливости, — вот он, неувядающий венок! Вот единственная победа, какую я хотел бы одержать над этими людьми. И я уверен, если вы мне это позволите, оно обогатит нас всех. Потому что думаю, ни одно сердце человеческое не потеряно для памяти о добре, из которого сотворены наши души, настолько, чтобы ему нельзя было напомнить; как глаза промывают. Люди грешат от незнания. Покажите им добро, и они будут знать счастье своё. Давайте же покажем его сейчас вот этим людям; и я уверен, в ближайшие годы они нам вернут его сторицей. Если я заслужил у вас хоть какое-то одолжение, мужи сиракузские, не толкайте меня во зло; позвольте пойти домой, свободным от него. Только боги могут мстить.
Наступила долгая тишина, только переговаривались потихоньку. Я подумал, что бы сейчас творилось, если бы пьеса шла: аплодисменты могли и действие остановить. Это было прекрасно, величественно; сказано от всей души человеком, и голос которого, и внешность соответствовали каждому слову. И всё-таки сидел я там в десятом ряду с сухими глазами; и роль моя в той беспокойной тишине давалась мне тяжко. Когда он говорил в Леонтинах, всё было по-другому… Моя вина, что ли? Так я этого и не понял даже на следующий день, когда сел возле Рупилиуса со своим рассказом.
Сначала он слушал, перебивая возгласами; потом молча, в точности как сиракузцы. В конце спросил:
— И они их простили?
— Простили ради Диона. Так они и ушли с друзьями. Конечно, там были еще какие-то речи, но я ушел, не дождавшись конца.
Он тяжко вдохнул.
— В чём дело? — спрашиваю. Я и себя спрашивал; и он, наверно, это видел.
— А ты веришь, Никерат, что Гераклид сдержит слово своё? — Я покачал головой. — Ну так какие могут быть вопросы?
— Но, быть может, Дион всё равно прав… Ведь он в добродетели победил.
Он потянулся ко мне, заворчав от боли в ноге, и похлопал меня по колену.
— Не обижайся, — говорит, — я попросту, как меж друзьями. Дион — лучший человек, кого я знаю; готов умереть за него и не стану спрашивать зачем. Но в глубине души, он всё равно грек. Был бы он римлянин, он бы знал, почему Гераклида прощать нельзя. В Риме и ты не стал бы спрашивать.
Все римляне ужасно гордятся обычаями своей страны, хотя не могут найти там себе применения и вынуждены сдавать в наем оружие своё. А Рупилиус мне очень нравился, на самом деле. Увидев, что я рассердился, он продолжил:
— Вы, греки, я знаю, превосходите нас римлян во всём, что связано с дарами Аполлона. Но в дарах