границей: «Мой муж не может больше жить вне России, величайший интерес его ума и величайшая страсть его души — это следить день за днём как развертывается духовная работа на его родине, и эта работа действительно такова, что может поглотить всецело…»
Лишь сознавая все это, мы сможем верно понять Тютчева, который в своих исполненных предельного отчаяния письмах конца 1864-го — начала 1865 года не перестает горячо обсуждать политическое положение России. Так, в письме Георгиевскому от 6 октября, утверждая, что «страшной пустоты… ничего не наполнит», что его «жизнь утрачивает способность возродиться, возобновиться». Тютчев тут же с обычной страстностью говорит о внешнеполитических статьях Георгиевского, о близящейся встрече Александра II с Наполеоном III, результаты которой чрезвычайно его заботят, и он, как обычно, стремится воздействовать на находившегося тогда поблизости, в Швейцарии, Горчакова и т. д., и т. п. Он пишет о своих надеждах на то, что в предстоящих переговорах «мы удержим за собою… всю нашу политическую самостоятельность». И уже написав это Тютчев как бы спохватывается: «Но довольно. Мочи нет притворяться, скрепя сердце, говоря с участием о том, что утратило для меня всякое значение. Боже мой, Боже мой, все это было хорошо при ней…» — так заключает Тютчев, лишний раз свидетельствуя о причастности Елены Денисьевой к его политическим страстям.
В одном из следующих писем к Георгиевскому (от 11–12 декабря) поэт, высказав свое восхищение Россией, которая предстает «чем-то живым, органическим мыслящею нравственною Силою», опять-таки перебивает самого себя: «…Довольно, довольно гальванизировать мою мертвую душу. Воскресить ее невозможно».
Но душа поэта постоянно вбирала в себя эту живую и мыслящую, нравственную силу родины. И уже 21 декабря Тютчев создает стихотворение о появившейся тогда энциклике (послании) римского папы Пия IX, осудившей как «заблуждение» свободу совести. В глазах поэта это было вопиющим антинравственным актом, и он сравнивал папу (его называли, по ветхозаветной традиции, первосвященником) с иерусалимским первосвященником, который обрек на позорную казнь взывавшего к свободе совести Христа:
Через много лет Георгиевский, говоря о созданных поэтом в 1864 году стихах памяти Елены Денисьевой не без глубокого удивления вспоминал тютчевские «быстрые переходы от личных чувств скорби и даже отчаяния к общим интересам политическим и литературным и наоборот, и в поэтическом его творчестве почти одновременно с теми скорбными стихотворениями появлялись другие, проникнутые совсем иными настроениями… — стихи о папской энциклике».
Уехав, как мы помним, в конце августа 1864 года заграницу, где он надеялся найти успокоение, Тютчев уже к началу декабря со всей остротой чувствует тоску по родине. Но в январе он тяжело заболел воспалением легких и только 26 марта 1865 года смог вернуться в Россию.
В Петербурге — что было естественно — его с новой силой пронзает память об ушедшей возлюбленной, и сразу же после приезда он создает одно из самых своих трагедийных стихотворений — «Есть и в моем страдальческом застое…».
Еще в декабре 1864 года Тютчев писал о владеющей им потребности «торопиться… туда, где еще что-нибудь от нее осталось, дети ее, друзья, весь ее бедный домашний быт, где было столько любви и столько горя, но все это так живо, так полно ею».
Дочь Тютчева и Елены Александровны, Елена, которой было уже около четырнадцати лет, находилась в частном пансионе; четырехлетний Федя и десятимесячный Коля жили у своей двоюродной бабки, А. Д. Денисьевой. Народное поверье, согласно которому беда не приходит одна, сбылось, и вскоре после возвращения Тютчева у Елены открылась скоротечная чахотка. 2 мая 1865 года она скончалась. На следующий день от той же болезни умер Коля. Всего год назад Тютчев каждый вечер ездил гулять на острова между Большой и Малой Невками с Еленой, которую, по словам Георгиевского, он «особенно любил и даже баловал вопреки иногда требованиям педагогики…».
Похоронив детей рядом с Еленой Александровной, Тютчев выражает свое душевное состояние в стихах, внешне сдержанных, но в которых он, пожалуй, единственный раз как бы отрицает весь мировой строй, вопрошая о том, отчего
17 мая он пишет Георгиевскому, словно не имея сил прямо сказать о смерти детей. «Последние события переполнили меру и довели меня до совершенной бесчувственности. Я сам себя не сознаю, не понимаю…»
Тютчев упросил дочь Анну взять к себе единственного оставшегося ребенка, Федю. Позднее он писал Анне (13 октября 1870 года), что передает ей «15 200 рублей из капитала, который… предназначаю для Феди… доход с него (капитала —
В течение нескольких месяцев после смерти детей Тютчев был снова погружен на самое дно отчаяния. 29 июня 1865 года он писал сестре Елены Александровны: «…Не было ни одного дня, который я не начинал без некоторого изумления, как человек продолжает еще жить, хотя ему отрубили голову и вырвали сердце».
Ранее, 30 мая, он написал ответ на посвященное ему стихотворение Полонского, опубликованное в некрасовском «Современнике»:
Можно думать, что возвращение Тютчева к жизни совершилось во время поездки в родной Овстуг, куда он отправился 24 июля. Во всяком случае, возвратившись в сентябре в Петербург, он с присущей ему беспощадностью к себе пишет сестре Елены Александровны о своем посещении тетки покойной, Анны Дмитриевны: «…Я пил у нее чай… как во время оно. Жалкое и подлое творенье человек с его способностью все пережить».
Поездка в Овстуг в 1865 году не могла не быть впечатляющим событием для поэта. Будучи погружен в захватывающую его политическую деятельность и, кроме того, не желая расставаться с Еленой Александровной, Тютчев не был на родине восемь лет, с 1857 года (как раз в этом году он стал ближайшим