схватывал все явления кругом, а люди, появлявшиеся на сцену, сейчас же становились его клавишами, и он мигом вплетал их в свою житейскую комедию и играл ими.

И как это он умел, не засиживаясь, побывать на всех выставках, ляиниях, катках, вечерах и находил время посещать всех своих товарищей и знакомых?

Завидная подвижность! И что удивительно: человек бедный, а одет всегда по моде, с иголочки; случайно, кое-как образован он казался и по терминологии и по манерам не ниже любого лицеиста; зная языков, он умел кстати вклеить французское, латинское или смешное немецкое словечко; не имея у себя дома музыкального  инструмента,  мог  разбирать  с   листа  ноты,  кое-что аккомпанировать и даже сыграл «Qиаsi ипа fапТаsiа» Бетховена, — это особенно меня удивляло.

Я не раз был свидетелем его восторгов высшего порядка, поэтических вдохновений (но это было после, на Волге). В искусстве он отлично знал и шелевскую галерею, и все славные, модные тогда имена французских и немецких художников так и сыпались с его языка: Т. Руссо, Тройон, Добин Коро, Рулофс и другие; разумеется, его, как пейзажиста, интересовали большей частью пейзажисты немцы: Мунте, Лессинг, бр. Ахенбг и другие6.

Несмотря на разницу лет — ему было девятнадцать, а мне около двадцати шести,— он с места в карьер взял меня под свое покровительство я им нисколько не тяготился; напротив, с удовольствием советовался с ним.

В этих  случаях из  беззаботного балагура-барина  Васильев вдруг превращался в серьезнейшего ментора, и за его советами чувствовался какой-то особый вес. Откуда? Это меня не раз поражало. Я уже кончал академические курсы как конкурент на золотые медали и в продолжение четырех с половиной лет усердно слушал научные курсы, а он — вчерашний почтальон, юнец — цинично хохотал над Академией художеств и всеми ее традициями, а уж особенно над составом профессоров, не будучи ни-когда даже в ее стенах... Чудеса! Ко мне он заходил только на квартиру, в дом Шмидта, на Четвертой линии, где жил я тогда с мальчиком-братом, вытащенным мною из провинции.

— Ну что, брат!— рассыпается его мажорный голос, едва он переступит мой порог.— А, бурлаки! Задело-таки тебя за живое? Да, вот она, жизнь, это не чета старым выдумкам убогих старцев... Но знаешь ли, боюсь я, чтобы ты не вдался в тенденцию. Да, вижу, эскиз акварелью... Тут эти барышни, кавалеры, дачная обстановка, что-то вроде пикника; а эти чумазые уж очень как-то искусственно «прикомпоновываются» к картинке для назидания: смотрите, мол, какие мы несчастные уроды, гориллы. Ох, запутаешься ты в этой картине: уж очень много рассудочности. Картина должна быть шире, проще, что называется — сама по себе... Бурлаки так бурлаки! Я бы на твоем месте поехал на Волгу — вот где, говорят, настоящий традиционный тип бурлака, вот где его искать надо; и чем проще будет картина, тем художественнее.

— Ого! Куда хватил! — со скребом в сердце почти ворчу я. Меня он облил холодной водой, и я готов был отшатнуться от его душа.

— Не вовремя и, особенно, не по средствам мне твоя фантазия. И я нисколько не жалею.

— Еще бы, знаю тебя: ты тут, в своей Академии, так усиделся, что даже мохом обрастать начал.

И он звонко и пленительно рассыпался здоровым смехом. Меня начинал сердить его покровительственный тон с насмешкой. И я угрюмо думал: «Все же он еще мальчик сравнительно со мной». Вспомнил как однажды у Крамского, когда в присутствии целого общества Васильев позволил себе во время серьезного разговора какую-то смелость, доходящую до нахальства, я обратился потом за разъяснением к Ивану Николаевичу [Крамскому],

— Этот птенец не по летам смел, — ворчал я, — в вашем и Ивана Иваныча [Шишкина] присутствии он до неприличия забывается. Как вы это считаете? Что он такое? — спросил я серьезно.

— Ах, Васильев! — ответил Крамской.— Это, батюшки, такой феномен, какого еще не было на земле!.. О, вы познакомьтесь с ним хорошень-ко, рекомендую — талант! Да ведь какой талант! И вообще я такой одаренной натуры еще не встречал: его можно сравнить с баснословным богачом, который при этом щедр сказочно и бросает свои сокровища полной горстью направо, налево, не считая и даже не ценя их...

Чудо-мальчик Васильев, так необыкновенно одаренный, был тактичен и проницателен тоже не по летам.

Он пристально взглянул на меня.

— О, что это? Ты уже не вздумал ли надуться на меня за мои же заботы о тебе?

И он опять весело расхохотался, блестя своими серыми живыми глазами как-то особенно ласково. Я невольно сдаюсь.

— Да ведь ты знаешь, что я не имею средств разъезжать по Волге, к чему же раздразнивать напрасно и выбивать из колеи? — уже смягчаясь, рассуждаю я.

— Средства?! А сколько тебе средств понабодилось бы? Ну, душенька, не серьезничай, давай считать...

— Ведь ты же знаешь, что со мной еще брат живет и его пришлось бы взять... Ведь это — на три месяца! Двоим двести рублей, не меньше понадобилось бы... Да, одним словом, давай говорить о другой... — Что ты, что ты! — уже делаясь каким-то необыкновенно влиятельным лицом, произносит докторально Васильев. — Слушай серьезно: вот не сойди я с этого места, — прожаргонил он комично, — через две недели я достану тебе двести рублей.

Собирайся, не откладывай, готовься, и брат твой,, этот мальчик, нам пригодится. Все же, знаешь, в неизвестном краю лучше, когда нас будет больше.

А я до такой степени вдруг возмутился Васильевым, что даже обрадовался его скорому уходу; он всегда куда-то спешил, ему нигде не сиделось.

Поднявшись, он продолжал:

— Да только, знаешь ли, ты остригись. — он остановился в передней и отечески мягко стал назидать меня, — будь приличным молодым человеком. Ну как тебе не совестно запускать такие патлы? Ведь это ужас, как деревенский дьячок! Ах да, художник! Вот я ненавижу этих Худояровых7 и ТиТТi qиапТi *.[* ТиТТi qиапТi — все прочие (итал.).]

Эти длиннополые шляпы, волосы до плеч, опошлевшая гадость! Меня разбирает такое зло и смех, когда я гляжу на этих печатных художников, такая вывеска бездарности...

Васильев  меня уже раздражал этой своею развязностью большого и становился все неприятнее.

В передней он кокетливо, перед зеркалом, не торопясь, надел блестящий цилиндр на свою прическу — сейчас от парикмахера. — все платье на нем было модное, с иголочки, и сидело, как на модной картинке.

— А меня удивляет твой шик, — говорю я уж не без злобы,— я вот презираю франтовство и франтов...

— Ну не сердись, не сердись Илюха! Верь, что через два месяца ты сам наденешь такой же цилиндр и все прочее и будешь милым кавалером Ах, уж эти мне Шананы... Ну, прощай и помни обо мне! Через две недели я буду у тебя с возможностями, а через три — мы катим по Волге А?! Ты только подумай! Ты увидишь настоящих бурлаков!!! А? Адье мои шер! *[Adieu, Мon cНer — прощай, мой милый (франц.).]

«Это уже какое-то нахальство. Хлестаков! — подумал я. — Как малого ребенка, он ублажает и туманит меня. Но этого я уже и не ждал —  смешон и не замечает, как пересаливает. Конечно, это он слышал какого-нибудь важного барина; тот таким же покровителем, вероятно, вытаскивал его из бедных и он туда же! Вот хлыщ... А Крамской? Неужели он так ослеплен, что не видит этого хвастуна?»

Надо расспросить серьезно.

— Ого! Федор Александрович пообещал вам свою протекцию! — отвечал весело и серьезно Крамской. — Можете быть уверены, что он это сделает. У него есть большой покровитель, граф Строганов8: это рука-владыка в Обществе поощрения художеств; а главную действующую роль как исполнитель тут, разумеется, сыграет Д.В. Григорович9. Этот тоже души не чает в Васильеве; они его в последнее время совсем избаловали даже, но Васильев этого стоит.

«Посмотрим, посмотрим», — думал я про себя и не переставал сомневаться.

Вы читаете Далёкое близкое
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату