ласкова, неизменно заботилась обо мне, всегда с улыбкой — с самого утра, когда я сидел у нее на кухне, а она занималась овощами или чистила какую-нибудь огромную, длиной с руку, рыбину, выловленную в Боденском озере.
— Смотри-ка, — говорил мне дядюшка, — она в хорошем настроении. II faut profiter de l'occassion![5]
Приближался август, лучшая пора года. До десяти часов мы принимали женские группы, которые приводила дама с начесом, между десятью и одиннадцатью — молодоженов. Потом кофе, в двенадцать — обед, в три — затишье; головы старцев швейцаров опускались, вместо лиц зияли круглые блины фуражек с матовой выпуклостью посередине. И если перед обедом каждый час казался в десять раз длиннее предыдущего, то теперь с каждым часом становилось все светлей, жарче и суше, пока в конце концов не появлялось ощущение, что река времени совершенно иссякла, впитавшись в кирпичный пол пустого коридора. Солнце, казалось, давным-давно пролилось на гладкую, как лед, библиотечную палубу и навсегда было здесь забыто, покрыв все тонкой блестящей пленкой, — как фольга над витринами, как блики на корешках книг. Стеклянные взгляды посетителей врастают в витрины, погружаются в солнечные пруды, ползут вверх к потолку. Великая, всепоглощающая пустота. Послеполуденный штиль. Ежедневная Страстная пятница в легкой форме, как выразился дядюшка. Ожидание кофе, ожидание фройляйн Штарк, по- матерински ласковой, заботливой и вновь такой приветливой — а! вот и она! Наконец-то слышно позвякивание ее тележки; я получаю свой кофе, как всегда в меру сладкий.
— Спасибо, большое спасибо.
Да, она была приветлива. Как всегда. А сегодня особенно приветлива. Она раздобыла какой-то новый сорт кофе и сегодня заварила его в первый раз.
— Господа ассистенты, эти пьяницы, конечно же, ничего даже не заметили, — говорит фройляйн Штарк.
— Чего не заметили?
— Ну, что это особый сорт!
Я попробовал ее особый сорт.
— Вкусно, верно? — спросила фройляйн Штарк, и сквозь ее маску Мадонны вдруг блеснул какой-то лукаво-ироничный огонек. — Ты-то, конечно, чувствуешь особый сорт, — ты, с твоим
В сущности, вполне дружелюбные слова, почти похвала, но я вдруг увидел, что ее дружелюбие — всего лишь маска, а в ее тоне услышал предостережение, почти проклятие. Фройляйн Штарк говорила о моем носе так, как она в свое время говорила о моих «взорах», грешных, противоречащих седьмой заповеди. Для нее я по-прежнему был маленький Кац, за которым «нужен глаз да глаз».
11
В последнюю субботу июля-дату я знаю точно, так как посмотрел в книгу для гостей — у нас был большой наплыв посетителей. Уже с утра автобусы приходили один за другим: вначале два женских хора из Швабии, потом Союз матерей из Пассау, члены Христианского профсоюза из Гёльзенкирхе, читательский кружок из Хоттингена, группа прихожан одной из церквей Равенсбурга «во главе с фрау доктором Хильбиг», церковный хор из Шопфлоха, туристы из Карлсруэ и многие другие. Поскольку каждый союз и каждое объединение, как я уже к тому времени успел заметить, обычно ставит во главе своего коллектива приблизительно одинаковых руководителей или руководительниц, а именно какую-нибудь решительную даму с высоким начесом, то у меня было такое впечатление, как будто мои башмачные батареи целый день штурмует одна и та же дама. Конечно, это была не одна и та же, а каждый раз другая, но, так как каждая из этих решительных дам выступала в одной и той же роли, имела одну и ту же осанку, одни и те же жесты и походку и так же, как другие, шагая по коридору, скрипела своими резиновыми подошвами — строгий взгляд, прямая спина, прическа в виде вавилонской башни, белая блузка, рюши на рукавах, рюши на воротнике и на груди, зеленая плиссированная юбка клеш, крепкие икры, темно-коричневые капроновые чулки, — я был почти уверен, что несколько раз в день надеваю на ноги башмаки одной и той же групповодше.
— Следующая, пожалуйста!
Опять та же? Нет, не совсем. Сегодня они
Около двенадцати: лакированные ногти на ногах молодой итальянки пахнут ванилью.
Половина второго: нога в капроновом чулке сбрасывает туфельку, и я впервые постигаю чудо «на глазах» рождающегося запаха, аромат женской ножки, эту сложную комбинацию из свежего пота, сирени и кожи.
— Вы позволите?
Я подставляю ей башмаки, черный чулочный шов ныряет обратно в туфельку, туфелька — в войлочный башмак, войлочный башмак беззвучно скользит через порог зала, и юная красавица, грациозно покачивая бедрами, уплывает прочь.
— Следующая, пожалуйста!
Около трех часов книжный ковчег тяжело, поскрипывая мачтами, берет курс на закат, и сразу же после этого начинается самый жуткий штиль, который мы когда — либо видали. Я сижу, уставившись в свою книгу, пытаюсь читать, но то и дело буксую на расплывающихся буквах и тихо скатываюсь в грезы, в лениво-усталые, невнятно-печальные думы-мечты. Изнурительная неподвижность. Чугунная полудрема. Звенящая тишина. Но потом, после кофе, на борту вновь наблюдается оживление: просыпаются цирковые фуражки, в скриптории вновь раздается стук пишущих машинок, а в книжном зале, исполосованном острыми, словно вырезанными из ночи тенями, посетительницы вновь липнут к витринам с грамотами IX века, эпохи Каролингов.
В шестнадцать часов пятнадцать минут приходит последний автобус, из которого высыпает без умолку тараторящая толпа учительниц из Филлинген-Швеннингена. Мы в библиотеке никакой грозы не слышали, а эти болтливые сороки, судя по всему, попали в самый ее эпицентр: у всех были мокрые носки и чулки, мокрые подошвы, и как остро, как восхитительно благоухал этот густой лес ног! Какой волнующий дух исходил от этих сырых шкур и грив! И я понял: фройляйн Штарк был права. У меня был нос, и этот нос жаждал запахов! Но разве у других людей носы устроены иначе?
12
Хранитель монастырской библиотеки поднял правую руку с унизанными кольцами пальцами, указал на потолок, то есть на Бога, и молвил ликующим тоном:
— Господа! Многоуважаемые дамы! Дорогие гости из прекрасного Филлинген — Швеннингена! В начале было Слово, затем библиотека, и лишь на третьем и последнем месте стоим мы, люди и вещи. Nomina ante res — вначале слова!
— Nomina ante res, вначале слова! — защебетали хором учительницы.
Дядюшка призвал дам к молчанию, провозгласив: «Silentium!»,[6] затем пригласил их в зал.