Она поочередно влюблялась в тренера по теннису, преподавателя истории, молодого садовника и пожилого председателя попечительского совета — настоящего лорда, отставного британского адмирала.
К счастью, перечень мужчин, которые в разное время попались ей на глаза в стенах Школы, на этом был почти исчерпан.
Иначе страдания Розмари были бы много необъятнее и глубже.
Но и этого хватало с лихвой.
Каждая новая любовь обрекала трепетную душу на жестокие муки.
Любовь, разумеется, всегда оказывалась неразделенной.
Предмет даже не подозревал о том, какую бурю чувств разбудил своим неосторожным появлением в душе замкнутой толстухи. А далее неизбежно следовали все обязательные составляющие этой самой — будь она тысячу раз неладна! — неразделенной любви. Тоска. Отчаяние. Ревность.
Розмари ненавидела весь окружающий мир, потому что каждую минуту в нем могла материализоваться ее соперница. Супруга почтенного адмирала — маленькая, сухонькая старушка в кокетливых шляпках — в счет не бралась.
Розмари презирала себя — глупую, неуклюжую гусыню, неспособную бороться за свое счастье. И потому — недостойную его.
Мечты больше ее не спасали.
Принц был рядом, И стало быть, времени на то, чтобы превратиться в прекрасную принцессу, не оставалось. Розмари отчаянно страдала. Но продолжала влюбляться, исповедуясь в своих чувствах только сафьяновому дневнику. Ему было доверено много такого, о чем не знала даже верная Тиша.
К примеру, Розмари никогда не решилась бы обсуждать с целомудренной подругой физическую сторону любви.
Сама же, напротив, размышляла на эту тему все чаше.
Размышления были неутешительные.
Мысль о том, чтобы показаться принцу во всем безобразии бесформенного, рыхлого тела, была невыносима.
Но природа требовала своего, и руки, едва не помимо воли, забирались под ночную сорочку, лихорадочно шарили в горячих складках плоти. Потом Розмари терзалась угрызениями совести. Мысленно называла себя грязной и порочной.
Но ничего не могла поделать — романтические мечты оборачивались теперь неуемной дрожью рук, возней под одеялом, коротким спазмом острого наслаждения и… долгим приступом раскаяния. Ощущением собственной ущербности.
На страницы сафьяновой книжки изливался поток горестных откровений. Дневник принимал их сочувственно. Розмари становилось легче. Перевернув очередной лист, она словно вычеркивала из памяти мучительное воспоминание и потому, наверное, почти никогда не перечитывала прошлые записи.
Если же случалось иногда такое, стыд вспыхивал с небывалой силой — по лицу непроизвольно пробегала гримаса.
Розмари захлопывала дневник. От испуга и отвращения крепко закрывала глаза.
Мысль о том, что записки могут попасть в чужие руки, даже не приходила ей в голову. Никогда.
Но это произошло.
Сказать, что Патрицию Вандерберг в Школе не любили, значит не сказать ровным счетом ничего.
Многим здесь приходила в голову мысль о том, что более лживого, коварного и злобного существа стены Школы не знали за все триста лет своей славной истории.
Будь Школа смешанной, эмоции, возможно, распределились бы более гармонично.
Ибо мужская половина окружающих наверняка восхищалась бы молодой леди, обожала ее, если — не боготворила. Внешность девушки была тому порукой.
Но Школа была женской.
И потому восторженное обожание отменялось. Вместо него на царственную голову Патриции низвергалась дополнительная, умноженная — как минимум! — на два, порция ненависти, зависти и презрения. Окажись на ее месте другая, дело, возможно, кончилось бы затяжной депрессией, неврозом или чем-то похуже.
Патриции все было нипочем!
Редкая стерва великолепно прижилась в оболочке ослепительной красавицы, была неизменно довольна собой, высокомерно презирала весь окружающий мир и никогда не отказывала в удовольствии насолить ближним. Надо ли говорить, что безобразная толстуха Розмари чаще других становилась объектом «дружеских» шалостей Патриции.
Как случилось, что в тот проклятый день судьба позволила ей зайти так далеко, теперь, наверное, не узнает никто. И никогда. Не иначе как сам сатана приложил к этому свою мерзкую лапу. Но все произошло именно так, как произошло.
Повернуть время вспять было невозможно.
Уходя на занятия утром, аккуратная Розмари отчего-то не заперла дверь, как обычно. Несколькими минутами позже в том же коридоре появилась Патриция. Она опаздывала, как, впрочем, и всегда, но дверь в чужую комнату была так заманчиво приоткрыта! Сомнений у Патриции не возникло.
Что такое дежурное замечание преподавателя по сравнению с возможностью покопаться в чужих вещах, разведать какую-нибудь тайну или — на худой конец — секрет.
Могла ли она знать, какой улов попадет в сети?!
В класс Патриция ворвалась с таким торжествующим видом, что замешкалась даже суровая учительница математики. Нотация прозвучала как-то скомканно, и красавица уселась за парту, всем своим видом выражая крайнее нетерпение.
Она ждала перемены.
Едва прозвенел звонок и математичка торжественно удалилась, Патриция прыгнула на преподавательский стол:
— Внимание! Внимание! Сенсационные откровения челтенхеймской девственницы! Только на нашем канале!
В руках у нее была маленькая записная книжка в переплете из розового сафьяна.
Больше Розмари не видела ничего.
Она никогда не узнала, что насладиться плодами своей подлости на сей раз Патриции Вандерберг не удалось. Маленькая дрянь едва успела зачитать несколько слов, как с места сорвалась возмущенная Тиша. Потом была жестокая потасовка.
Розмари, однако, была далеко.
Легко и проворно неслась она по темным коридорам Школы. Никогда прежде не доводилось ей бегать так, как сейчас. Даже в детстве ноги не были такими упругими и послушными. Руки — свободными. А сердце…
Нет, сердца Розмари не чувствовала вовсе.
Стремительно, как птица, взлетела она по узкой винтовой лестнице и, оказавшись на маленькой площадке, венчающей башню школьной часовни, не останавливаясь ни на секунду, рванулась обратно — вниз. С той лишь разницей, что теперь вместо тесного лестничного проема перед ней простиралось прозрачное и необозримое пространство.
Целое небо.
«Год назад! — подумал Тони, ярко, со всеми подробностями, вплоть до поцарапанного капота машины, вспомнив ту идиотскую сцену возле лондонского „The Dorchester“ [8]. — Всего лишь год, а как много изменилось в моей жизни. Собственно, вся жизнь…»
А маленький Алекс Гэмпл, похожий на всклокоченного воробья, готового к схватке, снова, в который уже раз, был поражен случившейся метаморфозой.
Только что перед ним метал громы и молнии, весело сквернословил и расплескивал по сторонам любимое виски моложавый, самоуверенный и не слишком хорошо воспитанный янки.