– Не сомневайтесь, ваше сиятельство, адрес точный. Здесь и проживают. И ждут-с. Предупреждены. Только смущаются очень. Да вот уж пришли. Сюда пожалуйте… Правду сказать, одно название, что квартира. Всего-то комната перегорожена натрое.
Прямо из сеней вступили в маленькую темную прихожую.
Там – едва различимы во мраке – жались друг к другу три одинаковые двери.
– Две комнаты хозяйские, эту – сдают.
Указанная дверь немедленно отворилась, узкая полоска мягкого света легла на лица гостей.
– Милости прошу, – слабый женский голос прошелестел чуть слышно.
Они вошли.
И сразу же в узенькой комнатушке с двумя низкими окнами стало тесно.
Все здесь было загружено и заставлено разыми необходимыми предметами, однако очень опрятно.
Мебели мало – просто белый стол и два стула, за ситцевой занавеской угадывалась кровать.
– Не угодно присесть?
Хозяйка так и не подняла глаз.
Вдобавок склонилась низко, смахивая пылинки с предложенного стула.
Не было, однако, там никаких пылинок.
– Спасибо. И ты садись… Лукерья. Тебя ведь Лушей зовут?
– Лушей…
Решилась наконец.
Торопливо, украдкой взглянула на гостя.
И – лучше б не глядела! – испугалась пуще прежнего.
Он немолод, сед, сухопар и, по всему, суров.
Глаза из-под густых бровей смотрят внимательно, в упор. Правда, не зло. И даже не сердито.
А все равно страшно.
Большой барин, граф, профессор, богач – Ванечкин благодетель.
Только напрасно все.
Вот ведь как обернулось.
– Расскажи мне, Луша, про Ивана Крапивина. Я ведь его в Италию учиться отправил и пенсию от академии хлопотал. Знаешь ли?
– Как не знать? С первого дня, как познакомились с Ваней, и до последней минуточки Бога за вас молил. Кабы не вы…
– Кабы не я? – Федор Петрович горько усмехнулся – Что об том говорить? Чаял спасти Ивана, отсылая из России, а вышло… Ты-то, ты, милая, как в Италии оказалась?
– Муж мой крепостным был графа Петра Игнатьевича Шереметева. В юности талант к рисованию проявил. Сначала думали – забава одна. Маленького графа тешил: белочек да собачек рисовал. Ну и вышло так – увидала рисунки графиня, показала барину. На ту пору жил в усадьбе немец-художник, парадный портрет с их сиятельств писал. Позвал его граф, показал картинки – немец зашелся: талант, говорит, учить надо непременно. А граф наш человек был широкий, щедрый, слов пустых не любил. «Ежели надо, – говорит, – учи». Остался немец на целый год. Графских деток рисованию учил, заодно Васеньку к живописным премудростям приобщил. И скоро нужды в немце не стало, такие Василий портреты писал – дамы из Петербурга приезжали позировать, да еще, случалось, очереди дожидались. А он, бывало, улучит момент, по своему разумению выберет натуру – и пишет украдкой. Для души – не по указу. Пастушка нашего как-то изобразил, очень, говорили, самобытный образ получился.
С «самобытным образом» вышла у Луши запинка.
Чужие, по всему, слова запомнились и легли на душу. Хороши – да не привычны, не сразу выговоришь.
Сбилась, вздохнула коротко.
Исподлобья, украдкой снова взглянула на гостей – продолжать ли?
Федора Петровича безымянный пастушок, однако, заинтересовал:
– Погоди, матушка, ты что ж это мне, о Василии Раковском толкуешь? Его «Пастушок» в свое время большой успех имел.
– О нем, ваше сиятельство. О Василии Лукиче.
– Так он был женат?
– Несмышлеными венчались. Мне тринадцать годков было, Васятке едва пятнадцать минуло. Родители – его и мои – дворовые люди были, меж собой сговорились да барину в ножки упали. Так и сладилось. А когда стали Васеньку звать в Петербург на учебу да картины его повсюду выставлять, барин – не сразу, конечно, и не с легким сердцем, однако ж – вольную дал. Ему и мне. Смилостивился, не разлучил. Только немного, знать, вольной жизни было отмерено.
– Знаю, как же – умер Василий Лукич прошлой весной. Чахотка, будь она неладна.