того командира комендантского взвода, которого я, известный ему младший лейтенант, страшно напугал, явившись ночью с погонами майора на плечах. Еще больше знаний давала мне кормежка. Видимо, СМЕРШ не жалел калорий на питание задержанного немецкого шпиона, зато военная прокуратура считала меня обыкновеннейшим мошенником и дезертиром, дело мое ходило по кругу, и если утром мне приносили кофе, то, считай, жди к обеду особиста. Самой же охране плевать было на то, какая птичка залетела в их гнездышко, охрана никак не могла согласовать вопрос о том, сколько человек будут сопровождать меня до уборной и обратно.
Никому не дозволялось ни видеть меня, ни говорить. Но порядка, я давно заметил, нет ни в одном штабе – ни в советском, ни в немецком. Ко мне вдруг пришел Борис Петрович Богатырев, сопровождаемый начальником артиллерии фронта генералом Баренцевым. Генерал этот рта не раскрыл, он лишь присутствовал, Богатырев же сказал, что порученец уже «раскололся» и дал правдивые показания, в мою защиту вовлечены могучие силы, как московские, так и местные, включая разведотдел, но человек, подпаленный мною, обладает не только влиянием, но и редкостной мстительностью, что вынуждает сочувствующих мне товарищей прибегать к мерам необычным, товарищи сколачивают некий альянс из недругов генерала – того самого, который вручал мне часы и присваивал внеочередное воинское звание. Генералу этому все задолжали, всех он одаривал приемниками, часами и напитками, и никто из одаренных портить карьеру ему не станет. Однако генерал недавно сильно погорел, умыкнув с соседнего Степного фронта обоз и оприходовав его как немецкий. И вообще, многие его ненавидели. Так что – не пройдет и часу, как меня освободят.
Час этот длился неделю. По истечении семи дней генералом Повыше Ростом занялись вплотную, радостно потиравший руки Богатырев приходил ко мне каждый вечер и оповещал о событиях, а были они весьма удивительны. Генерал, когда к нему приставали с расспросами о хуторе, отвечал кратко и вразумительно: полная чепуха, как мог он присвоить звание майора тому, который уже был майором? К изумлению всех неверующих и всего штаба, из Москвы пришел приказ о том, что еще за три недели до происшедшего на хуторе командующий Брянским фронтом присвоил младшему лейтенанту Филатову Л.М. внеочередное звание майор.
Как только приказ этот отстучался на телеграфных аппаратах, мне принесли гимнастерку с погонами майора. Не следовало ожидать другого приказа, об отстранении от должности члена Военного совета, которого называли Никитой Сергеевичем. Надо мной по-прежнему нависал суд, разжалование и штрафбат, который был пострашнее кровопролитного сражения, наподобие того, какое было на речке Мелястой. Но Богатырев штрафбата не предвидел. Он решил меня повеселить, показав копии документов на меня – служебный отзыв, боевую характеристику и справку об аттестовании, подписанные неизвестными мне генералами. Со стыдом читал я о себе: «…будучи послан с особым заданием в глубокий тыл противника, он, при возвращении, вступил в неравный бой с превосходящими силами механизированной полуроты, в результате чего захватил сверхсекретный приказ фашистского командования, что позволило нашему командованию правильно организовать оборону…»
Какая это еще «механизированная полурота»? Нет у немцев такого воинского соединения, это даже Инна Гинзбург знает – так негодовал я. Из отрывистых высказываний следователя можно было заключить: Локтев все-таки поверил мне, и наступление наших войск на «его» участке фронта прошло успешно, с минимальными потерями, чего не скажешь о боях южнее и юго-западнее. То есть, боюсь в этом признаться, склоненные к вранью Калтыгин и Алеша повинны в гибели тысяч наших солдат. Ну, а я-то, несовравший, – почему страдаю я, почему я виноват в том, что нагорожена куча вранья, что все меня касающиеся бумаги будто в чем-то вонючем и клейком? Неужели потому, что забыта заповедь Чеха: «Всегда соглашайся с большинством, потому что раз уж чаша истории качнулась именно в эту сторону, то никакие песчинки, на другую чашу брошенные, никогда не поднимут ее…»? Однако тот же Чех мысль эту завершал жестким указанием: «Но, поддаваясь оголтелому хору так называемого большинства, всегда выгадывай момент, когда ты волен будешь решение принять по-своему, не обращая внимания на вопли друзей, врагов и начальства…»
Следователем был человек почти той же интеллектуальной формации, что и Костенецкий, но сам Илья Владимирович Векшин так прокипячен был и проварен в котле разных там спецподразделений, органов и особых отделов, что добродушие, злость, корысть, щедрость, подлость, скромность и прочее, составлявшие характер человека хотя бы для домашнего использования, давно уже, наваром всплывшие над бульоном, были за ненадобностью выплеснуты, выброшены. Его и позитивным негодяем не назовешь. Он просто был при деле, и любое дело, доброе или злое, доводил до такого рационально-беспощадного конца, что и дело- то забывалось, конец помнился лишь.
– Где, когда и при каких обстоятельствах вы встретились 23 марта 1942 года в окопах под Великими Луками с лейтенантом Таранцевым Иваном Сергеевичем, который был убит накануне?
На такие вопросы, где идиотизм соседствует с гениальностью, обычно не отвечают.
Меня допрашивали на втором этаже штаба, оттуда я поглядывал на тот двор, где две недели назад козья ножка искрящейся дугой прочертила расстояние от «Виллиса» до паха члена Военного совета. Днем во дворе царила суета людей, которым отдавали сразу пять-шесть приказов и все о том же. Поглядывал – но и скашивал глаза на стол, начиная догадываться: кое-что на нем – для меня, чтоб я пополнял свои знания. Для самообразования. И, уходя из комнаты, закрывая ее на ключ, следователь как бы разрешает мне знакомиться с некоторыми материалами.
И на десятые сутки рука моя будто случайно сбросила прямо на колени себе личное дело майора Филатова Леонида Михайловича, с фотографии на меня глянул незнакомый человек в командирской форме с лейтенантскими кубарями в петлицах, родившийся вовсе, конечно, не там, где я, то есть в Воронеже, а в Ленинграде 11 июля 1919 года… Я понимал: мне дается от силы десять минут на ознакомление с сорока тремя листами личного дела, и я уложился в срок, вернув личное дело на стол и теряясь в догадках, приходя к самой невероятной, подтвержденной вскоре.
Вернувшийся Векшин смотрел на меня так пусто, что отсутствие всякого выражения в глазах наводило на мысль о значимости пустоты. Поэтому я в лоб спросил, когда будет разжалование и смогу ли я, ознакомившись хотя бы на словах с обвинительным заключением, связаться с полковником Костенецким.
– Майор Филатов Леонид Михайлович, – сказал Векшин с пустотой в голосе, какая недавно была во взгляде, – будет несомненно разжалован и отправлен в штрафбат, чтобы кровью искупить свою вину перед Родиной.
Вслед за этим он поднялся и подошел к окну… Что сделал и я. Мы оба смотрели на двор, и я пытался увидеть то, что видел и хотел мне показать Векшин. С бронетранспортера соскочил офицер, руки черные, по пояс в грязи, скомандовал, солдаты покатили к нему бочку с бензином. Телефонистки, чистенькие, как носовой платок штабника, пробежали. Еще два офицера сошлись, обнялись, покосились на окна и пошли курить под навес. Писарь прошествовал, напуская важность. Что еще? Да много людей прошло и простояло за десять минут. И все по делам, все по горло занятые. Совсем не к месту кто-то раскатывал катушку с проводом, немецкую, замерял, наверное, длину. Комендант штаба задрал голову, пересчитывал выбитые стекла. Еще какие-то солдаты, баба с мешком…
Ничего стоящего не увидел я, не узрил. А Векшин увидел, узрил.
– Запомни, – произнес он.
Из нижнего отделения громадного сейфа он достал комплект новенького обмундирования, свеженького, с ярлыком Яранской швейной фабрики. Солдат отвел меня вниз, в камеру, здесь я переоделся, на мне были погоны майора, да и как им не быть, когда пятью минутами позже Векшин выписал командировочное предписание на имя майора Филатова Леонида Михайловича, обязывающее его убыть в расположение в/ч 34233, то есть к Костенецкому.
– Счастливой дороги! – напутствовал меня Векшин.
И Богатырев, возвращая залежавшийся у него мой «парабеллум», того же пожелал, потому что путь предстоял мне долгий и тяжкий: с тремя пересадками до Москвы.
Уже на полуторке, трясясь на пыльной дороге к станции, во мне вдруг всплыла картинка, глазами запечатленная, оттиснутая в памяти, но сознанием там, в комнате Векшина, не осмысленная. Я понял, на что намекал Илья Владимирович, когда рекомендовал «запомнить». Точнее – на кого намекал.
Именно: просторный двор за зданием школы, куда набились отделы штаба фронта, крытый «Додж»,