лет, служить еще и служить, но в училище не примут. Ибо – звание уже офицерское, не топать же ему в строю курсантом, что-то надо находить такое, чтоб экстерном, что ли, получить диплом об окончании училища. И вопрос первый: какого училища? Не авиационного, конечно. Не танкового. Да и другие рода войск не примут в свои ряды старшего лейтенанта, не сдавшего минимума, потребного командиру взвода. А в академию?..

Это совсем уж глупо предположил Лукашин, и что глупо – это я про себя отметил; я многое, очень многое отмечал, я начинал понимать уже, к чему клонятся разговоры, но совсем непонятен стал маршрут, согласованный – это я отметил тоже! – с майором, что слева от меня. Костенецкий сказал полувопросительно: «Заедем?» – и майор кивнул, соглашаясь. Лукашин вел машину не прямиком в Берлин, а кружным путем, мы катили к северо-востоку и вдруг свернули в сторону. Остановились. Все молчали. Начальники вылезли из «Виллиса», за ними и я.

Мы оказались на пригорке, под нами расстилался пустырь, обнесенный проволокой, вдоль которой похаживали автоматчики, само же околюченное пространство заполняли какие-то серенькие кучки, рассмотреть которые я не мог, потому что «Виллис» был открытым, пыль подпортила мне зрение, да и солнышко светило прямо в глаза, и тем не менее я догадался, что это за кучки: это сидели или лежали люди в, кажется, советской военной форме, но без знаков различия. Пожалуй, не лежали. Неподвижно сидели. Под слепящим мои глаза солнцем. Но Костенецкий и Лукашин что-то все-таки различали на этом поле, которое было будто в кучках коровяка. Они смотрели и недобро молчали. Молчал и я, не зная, что и сказать.

– Ну вот, – вздохнул Костенецкий. – Простились, значит.

Поехали дальше. «С кем простились?» – надо бы спросить, но я не спрашивал, потому что переваривал в себе ощущения от соседа, майора, от которого веяло опасностью. Майор никакого внимания не обращал ни на меня, ни на моих начальников, но, похоже, Лукашина принимал за своего шофера, а меня и Костенецкого – за незнакомых ему людей, временных, случайных попутчиков: знать их он не знает и забудет, когда они попросят остановить машину и выйдут, поблагодарив или просто хлопнув дверцей; на дорогах Германии таких голосующих было полно.

Поехали дальше – и разговор о моем будущем продолжился, причем ни в одном варианте этого будущего демобилизация не упоминалась. Дверь туда, к продолжению жизни рядом с матерью и Этери, захлопнута была перед носом, о такой жизни начальники мои и словечком не обмолвились. Зато вовсю толковали о службе, которая не может завершиться, ибо назревает война с Японией, и быть бы мне на ней, войне этой, если бы…

Нет, что-то начальники недоговаривали, они – мои уши были настороже – и фамилии моей будто не знали, говорили о безымянном старшем лейтенанте.

Вдруг Костенецкому пришла в голову ошеломляющая по простоте мысль:

– Слушай, как это я раньше не подумал… Высшие разведывательные курсы!

Лукашину это понравилось, но не настолько, чтоб безоговорочно поддержать полковника. Выразил сомнение: возраст! С него (с меня то есть!) сорви погоны, дай другую гимнастерку – и только что отмобилизованный школьник, более того, боец народного ополчения!

Я боялся пошевелиться, настолько дико звучали слова вроде бы взрослого человека. Какой школьник? Какое народное ополчение?

И вторая дверь захлопнулась!

Полковник не унимался, еще одна идея озарила его, еще одна калитка ему увиделась: Военно- дипломатическая академия! Да, да, будет такая образована, условия приема вполне для молодого офицера подходящие, особенно если он знает хоть один язык, в данном случае – немецкий.

Воротца эти захлопнул Лукашин. Среднее образование необходимо, напомнил он, оно, конечно, имеется, но свидетельство об окончании школы утеряно, и, пока его восстановишь, к началу сессии он не успеет.

– Успеет! – не поверил полковник. – Напишем в военкомат по месту призыва, найдут школу, подтвердят…

– Не подтвердят, – сказал Лукашин. – Туда три похоронки на него пришли. В военкомате ни словечка о нем, а школа сгорела, и все документы в ней тоже.

– Но люди-то – остались?

– А помнят ли они о нем?.. Вот когда я работал на лесосплаве…

А в душе моей – будто патрон заклинило. Или что-то при сборке в темноте не согласовалось. Палец с предохранителя снялся, но – полное ощущение беззащитности. Не первый раз испытывал я это чувство неуверенности в себе: каким-то неведомым образом волнение человека передается металлу, и в совершенно исправном пистолете заклинивает патрон.

А уши! Уши мои раздирались скрежетом фальши, кто-то перепиливал рояльные струны, похохатывая при этом.

Я расслабился еще более.

– Из Чехословакии что-нибудь прислали? – перешли к другой теме мои начальники. А я уже кое-что понимал, и скомканное безволие стало распираться, наполняться воздухом, вот-вот – и я поймаю воздушный поток. Много, много мне сказал лукашинский «лесосплав».

– Нет.

То есть они пытались вызвать Чеха, но найти его не смогли. Начальники знали, как между собой называем мы самого старшего инструктора.

Поэтому я молчал. Я думал. Что-то надо было делать, до штаба – километров семь-восемь.

Вдруг Костенецкий, несколько раз чиркавший зажигалкой и безуспешно пытавшийся прикурить, в гневе отшвырнул ее.

– Стоп, – сказал он. – А ну-ка смотайся к кому-нибудь, попроси зажигалку. У всех полно их.

«Виллис» замер, я выскочил из него и двумя прыжками настиг стоявший на обочине «студер». Часами, авторучками и зажигалками были набиты карманы солдат и офицеров, зажигалку мне дали тут же, но я нырнул под соседний «студер», перемахнул через другой и растворился в Берлине.

Я мог теперь лететь в затяжном прыжке, воздушная стихия зашвырнет меня на безопасный клочок земли. Мне повезло, а вот Алеше уже каюк. Значит, это он сидел на пустыре, это меня привезли попрощаться с ним перед расстрелом, наверное. И мне то же грозит, начальники весьма прозрачно намекнули мне на такой исход.

Глава 40

Попытка превратиться в немца. – Семья Бобриковых зовет в глубь России. – Некий смертельно раненный и подыхающий от уймы болезней солдат. – Золото аббата Фариа. – Бросок на Восток. – Благородный Портос доносит горькую весть.

Трое суток отводит традиция на грабеж захваченного города, но это не значит, что на четвертые сутки тишь и благодать воцарились над поверженным Берлином. Грабили и насиловали, но все меньше и тише, а когда армия подустала, когда вывоз ценностей приобрел уставной порядок, за квартиры принялись местные мародеры, немцы грабили немцев, и кое-где дома стали комплектовать отряды баб для самообороны, во главе их стояли испытанные временем блокфюрерины. Ночью я пробрался в дом Вилли мимо одной из таких стражей и поставил знак опасности, я как бы передал ему черную метку от руководства, чтоб хозяин квартиры принял меры предосторожности. Через квартал найден был подходящий дом, лестница могла обрушиться с минуты на минуту, на третьем этаже дверь поддалась нажиму, я сидел на диване в безмолвии покинутой квартиры. Здесь когда-то жили немцы, мне предстояло на какое-то время стать им, что было рискованным, очень рискованным хотя бы потому, что, как ни знай чужой язык, вместе с ним не усвоишь тысячелетнюю историю нации и всегда будешь в ней чужаком. Так говорил Вилли. Много оптимистичнее высказывался Чех, не вовремя пропавший.

Чужак. Лишний. Ибо – к земле этой не прицеплен корнями, и в немецкой квартире, полной немецких запахов, я вспоминал рассказы Алеши о его родне; только она имела право носить русские погоны, хранить офицерскую честь и не уходить в бега. Она страдала за Россию, но мне-то – зачем? Мой дед – землемер, что до деда и кто – мне неведомо, а вот сыновья Федора Бобрикова, того самого, которого заперли в Коллегию, поручив надзор за мануфактурами, вняли опыту отца и взор свой от моря отвращали. Старший из сыновей выглядел для себя службу в драгунах и к старости промотал отцовское состояние до последней деревеньки,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату