Угу, отвечает голос. Интонация совсем другая, но я все равно узнаю — это тот же голос, который заметил: «Давно пора переодеться». Чем-то похоже на актрису, на разные голоса озвучивающую разных персонажей в мультфильме, на актрису — мастера своего дела. Меня захлестывает ностальгия. Из глаз едва не бегут слезы. Ностальгия настолько сильна, что это прямо-таки пугает.
Засунь-ка руку в рукав. Угу.
Ну вот, осталось всего-то ничего — вытянуть руку. Угу.
Голоса то нарастают, то стихают — что хотят, то и лают.
Господи, я так зла на этого самого Йошиду — ты себе представить не можешь, мерзавец взял за моду встречаться с двумя девушками одновременно, и плевать ему с высокой горки на чувства Канако. Угу. Я понимаю, что речь идет о том баскетболисте, как его — Укай? Угу. А теперь давайте перемножим эти цифры. Угу. Нет, мне интересно, ты что, вдруг просто возненавидел эту девчонку или что? Угу. Заставьте ее замолчать.
Угу. Угу. Угу. Угу…
Дааааа, дааааааааааааааааааааааааааааа… Я отчаянно стараюсь не раскрывать рта, но предел возможному наступает столь стремительно, что это даже не смешно. Меня сейчас стошнит.
Чего?
Меня сейчас стошнит. Ты что-то сказала? Меня очень тошнит…
Прижимаю ладонь ко рту. Всем своим видом стараюсь показать — ситуация экстремальная. Какого черта ты плетешь, подруга, ситуация и впрямь — экстремальней некуда. Отвали от меня, какого хрена ты добиваешься — пристаешь со своими замечаниями в таких обстоятельствах, это же чистая правда — ситуация чудовищно экстремальная. Одна моя давняя подруга как-то мне сказала: в экстремальных ситуациях мой голос кажется даже более спокойным, чем всегда. Наклоняюсь вперед, прижимаю ладонь ко рту еще крепче. Нечего делать, приходится разыгрывать приступ тошноты.
Как я могла забыть и не помнить так долго?
Здесь и сейчас, совершенно неожиданно, во мне пробуждается давно похороненное воспоминание: похоже, скорее всего — не на сто процентов, но все же — я стала слышать голоса, когда училась классе примерно в восьмом. Голоса появились не за тем, чтобы оскорблять меня, — нет, они пришли из ниоткуда с тем, чтоб меня защитить, и создала их я сама.
И, кстати, не то чтоб я начала слышать их все разом. Я видела — слова распадаются, разбиваются в осколки. Я больше не могла повторять бесконечные «ра-роу». С того самого дня, как он влепил мне пощечину — маленький лысый человечек, учитель японского, сам не умевший правильно говорить по- японски, один из многих, кто всю жизнь занимает чужое место, — так вот, с того самого дня на каждом уроке, сколько бы я ни прилагала усилий, чтобы стать для него незаметной, он непременно меня вызывал и заставлял встать. На каждом уроке. Даже на национальной экономике, где по жизни нет необходимости выслушивать мнение учеников по какому-то бы ни было вопросу. А он все равно вызывал меня и спрашивал — что я думаю об этом, что я могу сказать о том? И заставлял встать. Ему просто необходим был ученик, над которым можно издеваться подобным образом. А потом как-то раз он велел мне повторить неправильные употребления «ра-роу», а я, судорожно копаясь у себя в памяти в поисках правильного ответа, поняла: ключ к двери, за которой спрятаны «ра-роу», потерян. Я не должна была раздумывать, давным-давно я организовала все так, что ответ приходил автоматически, как только потребуется, но сейчас он не пришел. Я постаралась мысленно воссоздать обстоятельства, при которых отвечала раньше, и обнаружила: те фрагменты картин, где должны бы находиться неправильные варианты, исчезли. Стерлись. На месте их — полная пустота. Голос пропал. Я открывала и закрывала рот, однако только и могла, что втягивать в себя воздух, уже переполнявший легкие. Я все всасывала и всасывала воздух — а что еще оставалось делать? Пульс зашкаливало. Перед глазами все мутнело. Мир расплывался. Меня одолевала странная уверенность: между мною и окружающими натягивается прозрачная, отгораживающая меня пленка, и, сколько ни старайся, дотянуться до нее невозможно. Ощущение невозможности коснуться вещей и людей прямо перед собой. Словно бы расстояние между мной и теми, что рядом, постоянно увеличивается, и они становятся все меньше, отдаляются и отдаляются от меня, пока я не останусь наедине с жестокостью противостоящего мне времени. Что сделает учитель? Снова меня ударит? Это ведь я не могу коснуться окружающего мира — а он, со своей стороны, вторгнется в мое пространство на раз, без проблем. Выбора не было, и я упала в обморок. Тело от напряжения стало прямо-таки каменным, так что упасть без чувств красиво и изысканно, как актриса на сцене, не вышло. Очень было больно… зато по крайней мере удалось как-то выйти из трудной ситуации. Учитель на помощь не пришел, но я только радовалась, что он ко мне не прикоснулся. Два одноклассника из группы охраны здоровья подхватили меня и увели из класса, поддерживая под локти. Я тряпкой висела на их руках, лицо — белое, как бумага. И куда только подевалась вся кровь из моего тела? Осталось единственное желание — наслаждаться и наслаждаться нежностью и теплом рук своих одноклассников. Один из них был парень, другая — девчонка. Мотидзуки и Хихара. Но они слишком скоро ушли и сильно тем меня опечалили. Так хотелось продолжать испытывать все разнообразие тактильных удовольствий, касаясь одновременно и мужской, и женской плоти. Откуда-то сверху, совершенно со стороны, я смотрела на их удаляющиеся спины. На линолеум пола. На светло-оранжевые лестничные ступеньки. На вкрапленные в бетон ступенек крошечные камушки. На свои школьные туфли. Когда я лежала на кушетке в медпункте, медсестра сказала — у меня подростковая анемия.
Я увидела, как слова разбиваются в осколки…
На следующий день мать спросила, почему я не иду в школу, — и что я могла ей ответить? Одно из двух. Потому что сломанный внутренний механизм выдал мне на сей раз только два варианта ответа, словно отпечатал их у меня в мозгу. Я лежала в постели и тряслась. Тело выламывало неконтролируемыми мышечными сокращениями. Мать расспрашивала меня осторожно, нежно. Такой бережной и ласковой она бывала со мной только тогда, когда я, еще в детстве, болела простудой.
— Сходить к психиатру.
— Я хочу сходить к психиатру, — сказала я.
И в ту же секунду ощущение приятного тепла и заботы, исходивших от моей матушки, исчезло без следа. Несколько дней спустя она додумалась предложить мне перейти в другую школу — раз уж меня никакими силами не заставишь ходить в эту.
— Но, знаешь, особенно тебе это не поможет. И представляешь, что о нас люди подумают? Впрочем, в другой школе можно тебя зарегистрировать как проживающую в доме твоего деда. Да, тогда, возможно…
Дед мой тогда жил в доме на севере города Иваки. Я сделала, как велела мать: съездила посмотреть, что там за школа. Всю дорогу я смотрела в окно поезда и любовалась желтыми пятнышками, вкрапленными в зелень полей, — пятнышками, которые кое-где неожиданно сливались в большущие пятна. Ранние цветы, раскрывшиеся под весенним солнцем, — вот что означала эта желтизна. Потихоньку я начинала ощущать смутную радость. Но когда мы подъехали к дому деда поближе, оказалось, что там цветов нет — только тугие зеленые кулачки бутонов. На дворе стоял май, но там все еще было прохладно. А может, в тот год вообще была холодная весна — не помню уже. Я услышала фразу, которую негромко, вполголоса пробормотала мать:
— Ну и кто виноват, что нам пришлось тащиться сюда, в этакую глушь?
Ты сама и виновата.
Нет сомнений, теперь-то я бы точно сумела ответить ей именно так, но тогда я и помыслить-то о подобном ответе не смела, выговорить бы эти слова не смогла. Что, в конце концов, для тебя важнее — судьба твоей дочери или школа? Кого, черт тебя подери, ты здесь защищаешь?.. Н-да. Тогда я ощущала то, что меня вынуждали ощущать. Собственную вину. Ужасно ли, плохо ли, нет ли, а пришлось вернуться в прежнюю школу. Мамочке моей явно невдомек было, каково это — чувствовать, как распадаются слова. Она не понимала, насколько это страшно, да и не желала понимать, вот и постаралась как могла столкнуть меня в пропасть совсем уж кромешного кошмара. Выживать в отсутствие слов было непросто, одно помогло — люди вокруг хорошо меня знали. Они разделяли со мной воспоминания, помогали мне помнить, так что, хоть я и не говорила больше ничего нового, исчезнуть все-таки не исчезла. А если бы оказалась безгласной среди совершенно новых людей — существовать бы перестала, стала бы просто плотью, даже меньше, чем плотью. Случись такое — и я бы действительно утратила слова. Оказаться тогда в незнакомом окружении —