Разочарованные и сейчас же посерьезневшие минометчики пошли от колодца. Понурившиеся девчата молча глядели им вслед.
Запомнилось еще то, что хуторок прилепился к малюсенькой речушке, которую перехватила узкая плотина, дававшая все-таки речушке этой возможность где-то внизу просачиваться и продолжать свой путь, конечно же, к Волге (куда же еще?) по той самой балке, которую Миша Лобанов назвал Купоросной, – он-то, на правах «старожила» здешних мест, и провел нас и через хутор, и через плотинешку, под которой, справа, был пруд, пополняемый помянутой речушкой настолько, насколько его убывало под лежащей запрудой. Перейдя через плотину на противоположную сторону балки, мы невольно остановились, потрясенные открывшимся внизу перед нами зрелищем. Вместо Волги мы увидели огромную горящую реку. Охваченная бушующим над нею пламенем, она вырывалась из дымного мрака взрывающихся одно за другим гигантских бензо– и нефтехранилищ где-то там, в невидимом для наших глаз Сталинграде, – вырывалась и неслась вулканическою лавой вниз мимо Бекетовки и дальше.
– Не забудьте – сад Лапшина! – напутствовал Лобанов, оставшийся на плотине, когда мы вышли на указанную им дорогу и построились, как полагается военным людям, готовясь к спуску поближе к огнедышащему дракону, извивающемуся, повторяющему изгибы великой реки. Дорога постепенно забирала вправо и перед входом в Бекетовку выпрямилась и утыкалась прямо в нарядную бело-голубую церковь, манящую и дразнящую путников двумя золотыми куполами и золотыми же крестами, воздетыми к самым небесам. Уходящее солнце, как бы прощаясь, посылало им свои последние косые лучи, и от них и кресты становились золотисто-красными. Вот на них-то мы и шли, когда увидали скакавшего нам навстречу всадника. И гнедой конь, купающийся в последних лучах солнца и сделавшийся от того глянцево- золотистым, и слившийся с ним в безупречной своей выправке офицер, ритмично поднимающийся и опускающийся на стременах, явно любовались каждый собою и друг другом, отлично понимая, как же они хороши; конь время от времени останавливался и, подчиняясь желанию седока, пританцовывал на одном месте, а тот, привстав над седлом, наклонялся вперед и шлепал ладонью правой руки по лебединой шее красавца. Слов нет, тот и другой были великолепны, но вызывающе неуместны в виду горящей Волги, утонувшего в черном дыму города и особенно бредущих с горы небольшими группами и в одиночку сумрачных, оборванных, измученных до последней степени бойцов. Некоторые из них задерживались и провожали всадника глазами, с которыми не приведи Бог ему встретиться. Да он, кажется, и не видел никого из этих людей, потому что всецело был занят собою, своим гибко-пружинистым, красиво, легко взлетающим над седлом телом. Скорее всего, он не увидел бы и нас, если б мы не узнали его и не перекрыли перед ним дорогу.
Да, это был он, наш ротный, лейтенант Виляев.
По логике вещей встреча с командиром роты должна бы обрадовать нас всех, но никто не только не обрадовался, но даже не поздоровался с ним. И лишь теперь я понял, что уже там, на Дону, минометчики догадывались, какая «болесть» так неожиданно посетила их командира и заставила его убраться с передовой в самый критический момент сражения. Впрочем, догадываться-то, может быть, и догадывались, но вслух на этот счет не высказывались: действия начальников подчиненными не обсуждались, строгая дисциплина заставляла держать язычок на приколе, думать можешь что угодно, но помалкивай. Молчали бойцы и сейчас, сумрачно поглядывали на лейтенанта как на постороннего, явно досадуя, что должны вот из-за него остановиться. Он же, не покидая седла, перегнулся, попытался поймать мою руку, но не смог; а то, что услышали от него, повергло всех в состояние, близкое к шоку:
– Михаил, где мой пистолет? Ты его сохранил?
Какое-то время все смотрели на Виляева в полной растерянности, как смотрят на человека, который вдруг, ни с того ни с сего, взял да и рехнулся. В самом деле, какой бы нормальный командир, встретившись с двумя десятками своих бойцов, только что вырвавшихся из объятий смерти, оборванных, с босыми ногами, покрытыми струпьями засохшей крови, едва передвигающихся, – какой бы, повторяю, нормальный вспомнил в такую минуту о таком пустяке, как пистолет?! И я, к кому обратился со своим нелепым, по сути издевательским, вопросом лейтенант Виляев, не вдруг нашелся, что сказать ему в ответ. Чувствовал лишь, как кровь ударила в виски, сердце бешено заколотилось, сухой комок перехватил дыхание. Непонимающими, полными горечи, обиды и жгучей ненависти глазами смотрел на бравого всадника и... молчал. Не вынес ли он этого моего взгляда, вперившегося в него, понял ли, сколь пакостным был его вопрос, но лейтенант заторопился:
– Ну, я поеду... Мне тут еще...
– Нет уж постой! – я взялся за удила. – Пистолет твой цел. Но ты бы лучше спросил, где твоя рота?.. Видишь, сколько нас осталось? На, гад, возьми свою игрушку! – я выхватил пистолет из кобуры и запустил его в лейтенанта, целясь прямо в лицо. Виляев, однако, ловко подцепил его на лету, гикнул, и конь унес нашего ротного так быстро и так далеко, что больше мы его ни единого разу не видели и не встречали. Да и не могли встретить: ровно через неделю после этого нашего свидания в Бекетовке Виляев укатил в Ташкент, получив направление в интендантскую академию. Как ему это удалось, не знаю. Но укатил вот. С войной покончил он счеты задолго до ее окончания. И дезертиром его не назовешь. Заболел, вылечился в медсанбате, с медиками заблаговременно, до окружения, отправился поближе к Волге, тут познакомился с тыловиками дивизии, у тех оказался запрос на одного фронтовика для академии. Вот и все. Все законно.
– Ну и ну! – только и вырвалось у кого-то из нас, точно обозначив то, что творилось сейчас в наших душах после неожиданной этой встречи.
«Ну и ну!» – горькая мысль стучалась в виски особенно больно и навязчиво после того, как мы узнали об «откомандировании» лейтенанта Виляева, строевого командира-минометчика, в глубокий тыл для «перепрофилирования», в то время, когда обескровленная дивизия испытывала крайнюю нужду в офицерах. Думалось еще: вот он объявится там и, конечно же, будет принят и слушателями, и преподавателями академии с повышенным вниманием и уважением: прибыл-то человек не откуда-нибудь, а из-под самого аж Сталинграда, шуточное ли дело! Да и сам он не удержится от того, чтобы не подлить масла в огонек любви к себе, чтобы не выдать себя за настоящего героя, сражавшегося на подступах к Сталинграду, и, можно не сомневаться, будет образцовейшим слушателем академии и по ее окончании, скорее всего, останется в ней и сам станет преподавателем. О, каким дисциплинированным и строгим командиром был он там, в казахстанских степях, когда формировалась дивизия! Построит, бывало, роту на заснеженном поле в самую лютую стужу и ходит молча перед нею, протыкая колючими маленькими глазками каждого бойца, особенно долго сверля того, кто ненароком шевельнулся в строю после команды «смирно», – так и знай, что этот вне всякой очереди отправится на всю ночь чистить картошку или, того хуже, выскабливать уборную. Ничего не скажешь: любил порядок наш ротный и умел наводить его, так что можно было и теперь не сомневаться, что с этой стороны он будет на виду у начальства и там, в далеком солнечном Ташкенте. А вот те, которые остались тут, скорее всего, погибнут под пулями и танковыми гусеницами, как погибли многие из их товарищей под Абганеровом и Зетами, и никто не назовет их героями, хотя именно они-то и были ими, поскольку действительно стояли насмерть в самом будничном, буквальном, прямом смысле страшного этого слова. О каком-то там геройстве, тем более собственном, никто, разумеется, из них не думал, да и думать не мог: не до того было, «тут воюй, а не гадай!» Не думал и не гадал ни о чем таком и Федор Устимов, о котором мне хотелось бы, забегая на целый месяц вперед, рассказать теперь же, не дожидаясь того дня, а точнее, той ночи, когда повстречался с ним в одном из сталинградских окопов.
21
Выйдя на дорогу, которая, если пойти или поехать налево, вела к Сталинграду, если направо – к Астрахани и дальше к самому Каспийскому морю, по пути с великой рекой, вечно торопившейся туда же, мы повернули налево, надеясь наконец выйти к загадочному для нас саду Лапшина. Что это был за сад, и кто был такой Лапшин, мы, конечно, не знали.