Но отсутствием этой части тела Ангел нисколько не был смущён.
— Ты это, братец, не отлынивай, — сказал он. — Подумаешь — хуя нет! Эка невидаль! Да с хуем то каждый отсосать может, а вот ты без него попробуй.
— А я… это… не умею, — пробормотал вконец сбитый с толку алкаш. — Не умею я без него-то…
Ангел наклонился вперёд, почти нависая над жертвой.
— Не умеешь?! — угрожающе прошипел он. — А что ты вообще умеешь?! Бестолочь! Я для чего тебя создавал? Для чего я творил тебя? Чтобы ты хуй сосал, засранец! Всю жизнь! Всю свою жизнь! До конца, до гробовой доски! В этом твоя миссия, твоё предназначение!
И голос его зазвенел металлом.
— В девяносто втором, на пересылке, сосал?!
— Было дело, — ответил поражённый алкаш. — А ты откуда?..
— Пачку чая хотел заработать! Так ведь?! А что получил? Пиздюлей! Пиздюлей схлопотал, сука! По полной программе! А за царствие небесное сосать не хочешь? Отговорки всякие ищешь! Тварь! Тварь двуногая!!
И Ангел наотмашь, звонко ударил его по щеке.
Честное слово, мне казалось, что я привык уже ко всему и удивить меня уже просто невозможно. Но вид грозного небесного обвинителя, витийствующего со спущенными трусами, вызвал у меня приступ какого-то истеричного, захлёбывающегося хохота.
Я упал со скамейки и стоял так, на четвереньках, уперевшись лбом в чугунную ножку, руками вцепившись в холодную ночную землю.
Смех душил меня. Он буквально выворачивал мне лёгкие. Я хрипел и кашлял. И вновь смеялся, не в силах прервать эту пытку смехом.
Я затих лишь тогда, когда силы окончательно покинули меня.
Я упал на бок и лежал так без движения, замерев, словно в полном параличе.
И мне хотелось только остаться на этой земле, на этой поляне, в этом парке, в этом царстве смерти. И уйдёт ночь. И темнота сменится холодным утренним туманом.
А я плюну на всё. На всё. На царствие небесное с его экспериментами. На Ангела. На созданный им мир. На себя. На всё.
Я буду лежать. И чувствовать, как сквозь тело моё начинает прорастать трава.
А потом придёт Пан. И сыграет мне на своей дудочке. И мелодия будет простой и печальной.
Я что-то услышал.
Звук, поначалу слабый, доходил как-будто издалека. Еле-еле. И вдруг он стал стремительно нарастать и усиливаться. Становиться всё резче.
Крик. Истошный визг. Вопль. Всё ближе и ближе.
Он уже здесь. Рядом. На скамейке.
Я поднял голову. Привстал.
На скамейке. На скамейке кричал и бился несчастный алкаш.
И струйки крови текли по его щекам.
— Здравствуй, любимый!
Она говорила мне это.
Я помню.
Её рука была тёплой и мягкой. Я клал голову на подушку, прижимался щекой к её ладони — и засыпал.
Почти мгновенно засыпал.
Всю ночь шёл дождь. Бесконечно, ровно, монотонно.
— Доброе утро…
Ладонь отстраняется, уходит в пустоту. В никуда. Мне становится холодно. Я просыпаюсь. Встаю. Подхожу к окну.
Такое доброе, тихое утро. Дождь кончился. Асфальт ещё мокрый. Чёрный, мокрый асфальт. Он быстро нагревается под лучами солнца и светлеет. Остаются лишь отдельные чёрные полосы. Потом уходят и они.
Воздух всё теплее и суше.
Суббота.
Никуда не надо спешить.
Можно стоять окна и отсчитывать лениво идущие минуты полного, блаженного безделья. Безделья, которое именно в такие минуты может показаться бесконечным.
Можно прислониться лбом к оконному стеклу и закрыть глаза.
И представить на миг, что мир, спрятанный за этим стеклом — лишь огромный аквариум, в котором за ночь испарилась вся вода, и на пересохшем асфальтовом дне его бьются в судорогах рыбы-люди, хватая воздух широко открытыми ртами и переползая от одного угла его до другого в поисках навсегда ушедшей воды.
И ещё можно представить, что немного воды осталось только по эту сторону стекла.
— А если я омлет на завтрак приготовлю? У нас, кажется, ветчина ещё осталась…
Осталась.
В нашем положении это роскошь.
Впрочем, сегодня же суббота. Выходные — это маленький праздник.
Довольно видений. Мир, к сожалению, проживёт ещё очень долго. Пожалуй, он сможет даже пережить меня.
Но здесь, за стеклом — маленький кусочек мира, который погибнет вместе со мной. Он меня не переживёт. Он мне дорог своей конечностью. Сопоставимостью с моей жизнью. Соразмерностью. Тождественностью.
— Чай с молоком будем пить? А сахар? Сколько ложек?
— Три. Как обычно.
Лена. Леночка.
Лента бежит, пронзаемая лучом. Луч сжигает кадры.
Коричневые круги расползаются по плёнке.
Голову мою пронзает боль.
— Странно, не правда ли? Стоит вспомнить хоть что-то хорошее, как сразу начинает болеть голова. Она просто раскалывается. Ты отравлен воспоминаниями. Тебя тошнит. Тебя рвёт ими. Из тебя лезет только всякая грязь. А свет? Где он? Это запретная область памяти. Не ходи туда! Не надо! Ты ещё не очищен. Ты ещё в крови. Нечистой крови. И чистой тоже. Нечистая и чистая — грязнят одинаково. Не ходи туда, где светло. Там живёт твоя боль. Я скоро вернусь. Я вымою тебя. Хорошо вымою. Тщательно. Уже скоро.
Я не узнаю голос. Странно. Он какой-то чужой. Хотя и не совсем.
Пожалуй, он всё-таки знаком мне. Знаком. Я слышал его.
Но это не тот голос, который я ожидал услышать здесь.
— Мне тяжело дышать… Я задохнусь… Скоро…
— Я ослабил проволоку. Нет, не на руках. Здесь и на животе. У мужчин при вдохе поднимается живот. У женщин — грудь. Живот сейчас поднимается свободно. Так, а здесь посмотреть… Что тут… Кровеносные сосуды пережаты. Кровоток нарушен. Здесь гематомы. И здесь тоже.
— Я не выдержу… долго…
— Ну вот, дыхание улучшилось. Нет, тут хорошая вентиляция. Прохладно и свежий воздух. Не так уж плохо. До сих пор ты даже ни разу не потерял сознание. Больно? Ничего, потерпи. Уже недолго. Я сейчас.
Я почти ослеп от ламп. Перед глазами плывут круги. Разноцветные, расходящиеся круги.
Он уходит. Он поднимается по лестнице.
Я не могу повернуть голову, но если немного скосить глаза — то можно могу увидеть тень. В полуслепых моих глазах отражается тёмный контур, большой, расплывшийся, медленно двигающийся по бетонной стене.