Мне положено было спросить его. Даже если ответ его меня и не интересовал.
— Откуда вы меня знаете?
— Мы знакомы, Сергей Игоревич.
— Заочно? Что то я вас не припоминаю… Мы разве уже встречались?
По моему, он улыбнулся. И было от чего.
Голос мой звучал вяло и безжизненно. С таким равнодушием к тексту произносил бы эти фразы старый, спившийся актёр с больной печенью и хрипами в лёгких, в тайной надежде, что спектакль скоро закончится, чёртовы зрители наконец отстанут от него, а завтра Господь, быть может, смилостивится и пошлёт таки ему вечное успокоение на исходе затянувшегося запоя.
— Встречались. Несколько раз. Но вы, похоже, меня не запомнили. Но это уже дело для меня вполне привычное. Меня почему то никто не запоминает. Внешность у меня что ли такая? Не запоминающаяся? Прямо беда какая то…
И, говоря это, улыбался. Иронизировал… Или просто издевался?
Любитель шуток… Любимый шут господень…
Любимое дитя.
— Честное слово, просто обидно иногда бывает. Ведь с иным человеком так сдружишься. Сроднишься, можно сказать. С колыбели, с самого начала… Да что с колыбели, с самого его рождения с ним по жизни идёшь, рука об руку. Даже когда он ещё ходит не умеет, ползает только да агукает. А уже следишь за ним да успехам его радуешься. Вот он встаёт, за стеночку цепляясь. Вот уж и лепечет потихоньку. «Мама»… «дяй»… «иглуска»… Вот уж и говорит без умолку, вопросы разные задаёт. «Почему небо голубое?» «Почему трава зелёная?» «А как я на свет появился?» И глазёнки большие такие, влажные, тёмные, любопытные… Всё знать хочет, всё ему интересно. А родители его, бывало, отмалчиваются. Или, того хуже, глупости всякие говорят. А ты стоишь рядом, губы кусаешь от досады — да вмешаться не можешь. Такая вот политика невмешательства. Им бы, дуракам, о любви ему рассказать, от которой он на свете появился. Или о том, как дорог он им. Или о том, что и другие люди в любви рождены. Нет, отговорки только одни.
— А потом — и того хуже. Брошен ребёнок, в небрежении. Нет ухода за ним, ласки нет и тепла родительского. А дьявол то не спит, дьявол то ковы разные строит, ловушки расставляет да ямы тайные выкапывает. И вот уж, глядишь, оступаться начал друг мой ненаглядный. Сперва — помалу, полегонечку. Где соврёт, где сопрёт… Игрушку чужую или мелочь из кармана… А я уже знаю — не кончится добром всё это, не кончится. Иногда просто плакать хочется. От бессилия своего. А друг то мой тем временем зубы показывает, клыки скалит. Озирается. А там… Пустота вокруг него. Вакуум. Душа задыхается. Потом чернеет. А я всё рядом, всё рядом. Каждый вздох ловлю. Каждый. Вплоть до последнего… Может, водочки закажем?
Свой монолог он произнёс без единой остановки или запинки, ровно и быстро, словно на одном дыхании. Речь его, типичная банальная чушь, вполне подходящая разве что для какого-нибудь уличного проповедника провинциального отделения секты пуритан-душеспасителей («… господьтебялюбиттвоядушаему ведомадайкопеечкувекбогабудумолить!..»), никакого интереса у меня не вызвала.
Привлекло моё внимание другое. Со стороны могло показаться, что он ёрничает. Откровенно глумится… Надо мной или над теми, кому такие речи могут прийтись по нраву — это было трудно понять.
Он улыбался. Широко, откровенно, открыто. Губы его были растянуты, но в одну сторону — до конца, а в другую — лишь до половины, отчего улыбка его напоминала скорее какую-то брезгливую гримасу.
Глаза его были совершенно неподвижны. Он смотрел прямо перед собой, сфокусировав взгляд на одной точке, где-то у меня на лбу, чуть выше переносицы. Взгляд его был настолько тяжёл и недвижен, что уже минуты через две я почувствовал покалывание в районе лба и висков, а потом и тянущую, ноющую боль, охватившую и сдавившую мою голову.
Было такое ощущение, будто на макушку мне положил кто-то чугунную плиту и, держа её на весу, разжимает постепенно пальцы — и плита эта всё больше и больше давит мне на голову, словно пытаясь сдавить её и расплющить.
И вдруг, в конце его речи (когда он спросил о водке) тяжесть эта мгновенно спала. Мышцы шеи, с трудом удерживавшие на весу мою всё более и более тяжелевшую голову, на успели среагировать на эту перемену и я резко откинулся назад, ударившись спиной об изогнутый металлический обод спинки стула.
Он как будто проверил (или продемонстрировал?) свою власть надо мной.
О, убийца моего разума! Неужели я бы не пошёл за тобой, неужели я не оказал бы тебе должные почести и без подобных демонстраций?
— Вам плохо, Сергей Игоревич? Вы прямо… как падать начали…
— Ничего страшного… Спал плохо… А водки… Нет, мне не нужно… Я устал. И плохо себя чувствую. Боюсь, разморит меня от водки… А мне ещё ехать…
Я его не узнал.
Я был благодарен ему за то, что он избавил меня от лживого моего разума. Я готов был слушать любые его истории и поучения. Даже самые банальные, даже самые пошлые и глупые.
В тот день я вообще был идеальным, но, в то же время, самым бесполезным слушателем. Я терпеливо бы снёс многочасовую речь на любую тему, периодически кивая головой в знак полного своего согласия со всем сказанным ранее.
Но понять хоть что-то, вслушаться… О, нет, это было уже выше моих сил. Кроме того, избавление от надоевшего разума принесло с собой и некоторые неудобства. В частности, невозможность думать и анализировать.
Речь его нисколько меня не удивила. И нисколько не насторожила. Даже не озадачила.
Я вёл себя так, словно бы я каждый день встречаю в дорожных кафе, в глуши, в трёх сотнях километров от Москвы, незнакомых мне людей (а я поклясться мог, что вижу его первый раз в жизни и уж точно никогда и ни при каких обстоятельствах ему не представлялся), которые знают моё имя, ведут себя как старые мои знакомые и предваряют предложение о выпивке затянутыми монологами о каких-то людях, которых они сопровождали всю жизнь, пытаясь при этом уберечь от несчастий и дурных поступков, да так в этом занятии и не преуспели.
— Простите… Может быть, мы и виделись, но имени вашего я вспомнить не могу. Хоть и пытаюсь.
— А не пытайтесь, Сергей Игоревич. Редко кто из моих знакомых может моё имя вспомнить. Как видно, не только внешность у меня не запоминающаяся… Виталий Петрович меня зовут. Кашин моя фамилия. Должно быть, от слова «каша». Легко вроде запоминается, да вот что-то не помнит никто. Ну а вы как? Вспомнили?
Я покачал головой (ой, какая она лёгкая стала!), показывая этим, что и после такой подсказки вспомнить ничего не могу.
Впрочем, ночь у меня и в самом деле была бессонной.
Глаза мои слезились от мелких песчинок. Безжалостных, колких песчинок.
Сокровище… Драгоценная моя плоть… Клад, что закопал я…
Нет, не было уже сил! Тогда я не уже мог и вспоминать об этом.
Нож, кровь. Стоп-кадр. Нож, кровь. Стоп-кадр. И снова… И снова… Я люблю. Она любит. Смысл моей жизни. Нож, кровь…
Сколько ещё можно было всё это прокручивать? Бесконечная лента с повторяющейся чередою кадров.
Потом я вспомню ещё раз и эту бессонную ночь, и ту ночь, что ей предшествовала.
И вновь буду молить его о помощи и спасении. И вновь он, спаситель мой, протянет мне руку со спасительным своим ножом.
И разрежет эту ленту. И вслед за мелькнувшим оборванным кадром вспыхнет и на миг ослепит меня свет. Свет моего спасения.
Потом, не тогда.
— Я бы вас подвёз. Ведь вы не на машине? На попутных добираетесь? Подвёз бы… Но куда, Сергей