моей невольной, безвинной недоступностью ни для кого. Не гадала бы, будь время впереди свободно и чисто для ходьбы, движения, воздуха? Все размечено сроками и зароками, в которых ни тени моего присутствия и моей души.

Небо серое, светлое и серьезное, как будто, и вправду я одна на свете живу. Я нежно люблю себя. Так же светло и неустанно радуюсь себе, как сегодняшнему снегу и ненастью. Наслаждение от чтения такое же непосредственное и природное, как радость от выпавшего снега.

250

Воскресенье.

Завтра лицейская годовщина, День Лицея. Осень раньше времени в зиму преобразилась. Когда онемею на все слова, останется все же «ах» — перед жизнью, перед погодой. Два человека: одному дано все — из всего сделал ничто, другому ничего не дано — из ничего сделал все. В котором из двух узнаете себя? Наблюдение. Каждый согласен прослыть порочным, развратным — такое мнение о себе втайне даже и лестно. При гадании по руке человек чувствует себя уязвленным, даже если умеет скрыть, когда находишь «бугор чувственности» недостаточно выраженным. Отсутствие малейшего намека на «венерин пояс» прямо-таки оскорбительно. Это все сильные, ходовые ценности по известным ценам, зато «душа» — слово смешное и сомнительное. Да полно, есть ли она? Уж не выдумка ли развратника в момент отдохновения и набирания сил для нового разврата. Моя летняя проповедь о Достоевском. Для него в познании падений остается ясной грань между добром и злом. Величие частых у него «счастливых развязок» как раз и родится твердым знанием, что зло, что добро, это вера в добро, преодоление зла во имя его. Здесь несравненная гениальность, поэзия Достоевского: зло и падение все знают и показывают, но никто, кроме него — из глубины однозначной и простейшей веры в добро. Томас Манн во всех десяти томах заблудился в двух соснах противоречия «духа» и «чувственности».

Лев Толстой, надсаживаясь от безверия, ставит в боги свою юродивую выдумку о добродетелях. Другие просто не веруют, томясь непонятной для себя тоскою и скукой. Пришел бессильный человек. Он не захочет расплачиваться ни за первородный грех, ни за преступление. Для импотента, которому нечем платить, не существует собственного неблагородства. Зло и добро ему одно. Не пустяк только — «реабилитация плоти»: это — «очень важно». Остальное кушать не просит.

Вдруг стало тесно и дико от неизбежных слез. Тогда я вскочу, побегу через дюны и нырну в море под воду: под водой невозможно плакать.

Понедельник.

Я пьяна, шатаюсь, не впервые ли в жизни? Да как весело! Отпраздновали День Лицея бокалами шампанского без числа. Умильная болтовня о Пушкине. Скачем, плачем! Ах, я нетрезвая нынче, а мысли резвые. И не хочу, о други, умирать, я жить хочу, чтоб мыслить и страдать, и верую.

В окно постучали. «Кто там?» Через стекло, бесстыдно гримасничая, смотрел господин в черном цилиндре и фраке. «Не изволите ли войти обычным образом, через дверь. Третий этаж. Неприлично, на вас фрак». А он проник сквозь отдушину и, расшаркиваясь, пританцовывая, обхаживая, чаруя, изъяснился мне в любви и пригласил на бал. «Я согласна, — молча сказала я. — Лишь бы Вам можно было не кончать тараторить, а мне — не переставать молчать».

Четверг.

Радость, свежесть, сияю лицом, ожидание — точно с ума сошла, ступаю осторожно и свято, как по первому снегу. Вот, словно дверь отворится, и придут, начнется, разрешится. Сегодня ведь — весна? Растаяло же! Засияло! Дважды ошибаюсь датой и погодой, написав вместо «октября» — «февраля». Никогда так не блуждала во времени, не путалась, окончательно бросив считать. Десять минут дороги мимо берез — долгожитие. Не каждый и перед казнью последние десять сумел бы так долго прожить. Ночью короткий дождь. Раздельные отчетливые удары редких капель. Отходите спать.

251

Суббота.

У девочки иногда опять выступает на лице душа, которая два года назад была совершенно обнажена и пугала. Теперь бывает редко, как беглый отблеск. Но и то светит ясным, особенным умом, обещанием пробуждения.

Рембрандт возбуждает ностальгию воспоминаний не тонкостью приемов, не возвышенностью взгляда на вещи, а крайним сгущением, напряжением жизненности. Бог знает, как это удается ему даже в карандашном рисунке. Только не бывает и в живой жизни такой густоты бытия, напряжения, ударяющего по нервам. После часа на маленькой выставке рисунков болит спина и душа изнемогает от тяжести.

Мучительно после двух-трех дней глухоты заново слушать музыку. Ужасно мгновение начала, страшно отдаваться радости.

Андре Жид

По веревочке бежит.

Более пустого, бездушно-ласкового чтения не создавала даже гораздая на бездушие литература Франции («Фальшивомонетчики»).

Ночью нет сна печальнее, чем увидеть во сне свое смирение.

Воскресенье.

Тесно и душно во сне, еще не проснувшись, знаю, что вижу чужой сон. Я к себе даже словом не прикоснусь пока, в суеверной страсти выжить. Дожить до весны. Кажется, я бы впервые отчаялась, если бы отняли счастье ежеутренне видеть деревья. Душой, глазами, всей кожей и кровью — мне нужны деревья. Я выживу и начну понимать.

Я живу! Я — жива. У меня весна. У меня радость сегодняшнего дня. Я в завтрашней весне — изнываю от инфантильного ожидания писем, внезапно открывающихся дверей и роковых появлений. И подарков: бус, колец, платьев.

Ничто не просто из того, что дается душе; и душа никогда не дается ничему как нечто простое.

Имя этого счастья — музыка.

Благополучно покончено с Андре Жидом после полуторамесячных проволочек. Со святыми упокой, Господи, мелкую душу убогого гомосексуалиста. Ни иллюзии, ни надежды, ни веры. Инстинкту оплодотворения и бессмертия отвратителен гомосексуализм как самое гнусное извращение.

Низкими Пушкин называл слова, которые подлым образом выражают обыкновенные понятия: «нализался» вместо «напился пьяным».

Вторник.

Минимум, без которого нельзя: дом, не слишком трудный хлеб — и чтобы не приставали хамы. От этого минимума в умном человеке начинается независимость; без остального умный человек умеет обходиться, потому что от минимума (дальше) только сам человек и все важное — в нем. Без — всякий загнан, нельзя говорить о душе. Ужасная, ужасная тоска и беспомощность бесприютного.

Выпал снег. В морозном небе висит маленькое красное солнце. Пахнет сыростью и железом.

О, если бы. Мечта бездомного нищего интеллигента. Мы: ничто не защищает нас от жизни. У нас нет дома. У нас нет ни семьи, ни родового прошлого. Наше детство измучено грубостью и одиночеством. Наш опыт: отрицание абсолютное опыта родителей. Наши традиции: отвращение абсолютное к привычкам родителей. Мы

252

порвали все кровные связи. Мы не принадлежим ни к какому клану, ни одному кругу, ни одному цеху. Мы — единомышленники? Какая хрупкая связь. (Единомышленники — в чем? Свобода и человечность.)

Как в русской сказке царевич, летящий на птице, собой птицу кормит, чтобы долететь, так я терзаю свои ночи, скармливаю себя времени: дожить, дождаться. Чего?

Вчера еще раз — 14 симфония Шостаковича. Через 200 лет скажут «Великие композиторы прошлого — Бах, Бетховен, Шостакович». А рабская, безысходная эта пора канет в ничто.

Человек! Через тысячу лет тоскую о тебе! Умираю о тебе! Завтра утром — снова живая, неуничтожимая, радостная, бессмертная. Это огромное — кому по силам? Отдаю равному. Только смерть меня вместит.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату