вдохновение, и потому он решил добавить к макияжу Радомира штрихи бирюзовой подводки для век, хотя, подумала Ванда, бирюза слишком уж контрастировала с розовым костюмом. Он вывел штрихом от уголков глаз четкие стрелки в форме ласточкиного хвоста, на щеки Радомира легли красные румяна, на сморщенные губы – карандашный силуэт, как лук купидона.
Микель чинно, как церемониймейстер, надел на голову Радомира парик и покрыл сверху сеточкой для волос. Затем помог хозяину надеть бархатную жилетку.
С утра до позднего вечера Радомир был источником премудростей и острот, афоризмов и парадоксов. Они облаком витали вокруг него, как и сейчас.
– В карнавальном костюме нельзя забывать об исторической точности и соответствии со временем. В восемнадцатом веке жилетки застегивали только на нижние пуговицы. На верхние пуговицы их застегивали только мещане, потому что у них не было камердинеров, которые могли бы их расстегивать, – пропыхтел он.
Микель помог ему надеть камзол поверх жилета.
– Костюм – это состояние души. Карнавал – пристанище духа. Уже тогда, когда я спускаюсь по лестнице Палаццо Дарио, я превращаюсь в того, чей костюм на мне надет, – продолжал Радомир.
Микель почистил его плечи щеткой.
– Карнавал вводит меня в транс. Стоит мне одеться Людовиком ХIV, и я легко иду чуть выворачивая стопы, так, как он сам это делал.
Микель подушил его парик.
– А из-под этой треуголки, которая принадлежала дворянину моего любимого восемнадцатого столетия, я смотрю на народ, естественно, с тем же высокомерием, которое было свойственно аристократам того века.
– Тебе удается, – сказала Ванда.
Он замолчал и наконец предстал перед ней в розовом шелке из столетия dixhuitieme27 с позументами и галунами, высоким крахмальным жабо и парчовой накидкой, черными туфлями с пряжками и на красных каблуках. Он оглядел платье Ванды. Это было черное платье от Сюзи Вонг. Ванда считала его очень элегантным. Радомир поцеловал воздух у ее щеки.
– Вечно голая! Вечно голая! – прошептал он и надел треуголку со страусовым пером.
– Я жду тебя через час! – сказал он и нырнул в темноту.
Ванда видела из окна, как он выходил из дома. Она пообещала встретиться с ним в кафе «Флориан», где его ожидало интервью для газеты. Ванда должна была сыграть роль его пресс-секретаря и завершить беседу.
– В конце концов, нет ничего хуже журналистов, которые думают обо мне: «Ah, celui-la a du temps a perdre!28», – сказал он.
Ванда села на вапоретто у церкви Сайта Мария делла Салюте, а затем пересела на линию, ведущую к Сан Марко. На ней была черная кожаная маска, через прорези которой она смотрела в окно вапоретто. На маске настоял Радомир. Надев ее и отступив от зеркала на шаг, Ванда увидела, что стала похожа на конокрада.
По площади Св. Марка публика в костюмах передвигалась, как фигурки на механических часах. Сквозь гул и крики толпы, зависавшие под сводами аркад, прорывался Вивальди. Вокруг щелкали и трещали фотоаппараты. «Ну давай же, снимай! – кричала женщина своему мужу, который старался поймать в объектив трех молоденьких мещанок. – Ты их сейчас опять упустишь!» К окнам кафе «Флориан» прилипли со своими камерами, словно улитки, видеолюбители.
Радомир сидел, как обычно, в восточном салоне, все остальное представлялось ему пустыней. В салоне арт-деко пастельного цвета и дальше в зале для некурящих слева впереди сидели только японцы и те, чья фантазия ни на что больше не была способна.
Ванда постучала снаружи по стеклу, стараясь привлечь к себе внимание Радомира. Он разговаривал с журналистом, похожим на администратора в отеле, когда тот получает заказ на очередное дополнительное обслуживание одного из номеров. Он изображал на лице удивление и царапал карандашом в блокноте, фиксируя каждое слово Радомира. Последний флиртовал. Молодые мальчики, задававшие ему вопросы, были для него образом воплощенного либидо.
После «Панорамы», приложения к «El Pais», и «International Herald Tribune» это интервью для «Figaro Magazine» было третьим за сезон, с гордостью сообщил Ванде Радомир. А кроме того, к нему еще напросилось японское телевидение.
– Я бы должен был выставить им астрономический счет за такой бесценный подарок, ведь Микелю пришлось ради них приводить в порядок весь piano nobile! – вздыхал он.
Ванда протиснулась в зал. Радомир вскользь представил ее журналисту. Обычно, сидя напротив молодого человека, он уже ничего не чувствовал, кроме себя самого. Ванда наблюдала, как он смазливо улыбался, лаская взглядом гладко выбритые щеки журналиста, и ей стало жаль его. Она понимала, что больше всего на свете ему хотелось в этот миг вырваться прочь из своего дряхлого, тяжелого тела, как из тесного кокона. Он ненавидел свое тело за то, что уже не мог противостоять его необратимому разрушению. Она попыталась представить дядю молодым блондином с яркими голубыми еще не выцветшими глазами. Но ей это не удалось.
Официант принес эспрессо.
– Вы впервые в Венеции? О, тогда вас ожидает масса открытий, – сказал Радомир. – А где именно в Париже вы живете? У парка Монсури? Правда? О, как я люблю этот район вокруг парка Монсури!
В его голосе было столько заинтересованности, будто он старался прямо сейчас постичь теорию относительности.
– Вы счастливчик, правда, правда! Такой симпатичный молодой человек, как вы, да еще с такой интересной профессией! Вы талантливы и многого добьетесь! Да, да, я чувствую! Вы задаете такие смелые вопросы! Но на чем мы остановились? Ах да, я помню, да, на костюме…
Он переменил интонацию.
– Итак, люди полагают, что достаточно всего лишь надеть костюм. Большинство же вообще понятия не имеет о том, как его носить. Нет смысла брать костюм напрокат за миллион лир, если боишься пустить за собой по полу бархатный шлейф.
Журналист кивнул и записал.
– Кроме того, например, так любимые венецианцами костюмы восемнадцатого века идут только таким, как я, голубоглазым. На человеке с карими глазами белый напудренный парик выглядит смешно.
– Конечно, – согласился журналист.
– Поэтому восемнадцатый век ничего не значит для итальянцев. Ренессанс – вот их эпоха. Особенно это касается итальянок. Вся красота того времени скрывается в женской груди.
– А, – произнес журналист.
Радомир помешал эспрессо, подняв мизинец.
– Венеция, по большому счету, это город всего трех эпох: Ренессанса, восточного господства и восемнадцатого столетия. Последний, как я уже сказал, касается только голубоглазых. Все остальное здесь лишнее.
– Конечно, – вновь согласился журналист.
Он постарался нахмурить свой гладкий лоб, и Ванда поняла – он формулировал про себя вопрос, который тут же и задал.
– Вам не докучает постоянное позирование перед объективом?
Радомир ласково взглянул на него.
– Я знал, что вы зададите такой вопрос! Но нет, мсье, нет, это мне не докучает. Для этого приходится выходить из дома, а я люблю гулять по здешним закоулкам и прислушиваться к тому, что говорят люди. Тягостно только отсутствие манер у некоторых из них. У южноамериканцев, к примеру. Бывало, что люди совершенно серьезно просили меня продать им мою шляпу.
Почувствовав одобрение Радомира, журналист доверительно сказал:
– Я приехал в Венецию со своей приятельницей, и сегодня вечером мы собираемся на бал в Палаццо Альбрицци, посвященный эпохе французского модерна.
Радомир скривился. Его интерес к молодому человеку начал угасать на глазах.