указывающим правильный час.
Но едва только дом и сад были приведены в порядок и работа пошла так успешно, что ожидались уже первые результаты, как на кампаньском фронте мраморных утёсов вспыхнуло зарево поджогов и убийств. Когда же затем волнение перекинулось на Лагуну, мы были вынуждены прислушиваться к сообщениям, чтобы по достоинству оценить характер и размеры угрозы.
Нас навещал из Кампаньи старый Беловар, которого мы в шутку называли арнаутом[24] и которого можно было часто встретить на кухне Лампузы. Он приходил с травами и редкими корнями, которые его женщины выкапывали из тучной земли пастбищных долин, а Лампуза сушила для своих наваров и микстур. По этой причине мы подружились с ним и на скамейке во дворе перед кухней распили с ним не один кувшинчик вина. Он был очень осведомлён во всех названиях, какими народ нарекает цветы, а он знал их множество; и мы охотно расспрашивали его обо всём этом, чтобы обогатить нашу синонимику. Он знал также местонахождение редких видов — таких, как ремнелепестник, с козлиным запахом расцветавший в кустах, фигурный ацерас, губа которого образована в форме человеческого тела, и ятрышник, цветы которого похожи на глаз пантеры. Поэтому он часто сопровождал нас, когда мы отправлялись по ту сторону мраморных утёсов. Он знал там все тропки до самых лесов; но, прежде всего, его присутствие оказывалось надёжной защитой, когда пастухи проявляли враждебность.
В этом старике воплотилось самое лучшее из того, что могут предложить пастбищные земли — правда, на иной лад, нежели то грезилось мюскаденам, которые полагали найти в кочевом народе идеального человека, воспеваемого ими в слащавых стихах. Старому Беловару минуло семьдесят лет, он был высокого роста, поджарый, с белой бородой, резко контрастировавшей с чёрными волосами на голове. В его лице обращали на себя внимание прежде всего тёмные глаза, которые, с орлиной зоркостью высматривая далеко окрест, ничего не упускали из виду, но в гневе сверкали по-волчьи. Старик носил в ушах золотые кольца, его украшали также красный голов ной платок и красный кушак, оставлявший на виду набалдашник и остриё кинжала. На деревянной рукоятке этого старого оружия было сделано одиннадцать насечек, протравленных красной краской. Когда мы познакомились с ним, старик как раз взял себе третью жену, бабёнку шестнадцати лет, которую держал в сугубой строгости и даже поколачивал, будучи пьяным. Когда он заводил речь о кровной мести, его глаза начинали метать искры, и мы понимали, что сердце врага притягивало его, словно могучий магнит, до тех пор, пока оно билось; и что отблеск этих мстительных действий сделал из него сказителя, какие уже были в Кампанье. Когда там, у костра, выпивали в честь пастушьих богов, часто случалось, что кто-то из круга поднимался и затем возвышенными словами воспевал смертельный удар, нанесённый им врагу.
Со временем мы привыкли к старику и охотно виделись с ним, пожалуй, так же как терпят верную собаку, хотя в ней ещё пылает волчья натура. И даже если в нём полыхал дикий огонь земных недр, ничего постыдного в его характере не было, и потому тёмные силы, из лесов проникшие в Кампанью, оставались ему ненавистными. Мы скоро заметили, что эта суровая жизнь была не лишена добродетели; она и в добре проявлялась жарче, чем представляют себе в городах. Дружба была для него больше, чем чувство; она пылала не менее основательно и неукротимо, чем ненависть. И нам тоже пришлось в этом убедиться, когда в первые годы брату Ото удалось перед форумом повернуть к лучшему неприятное дело, в которое консультанты Лагуны впутали старика. Тогда он заключил нас в своё сердце, и глаза его начинали светиться, стоило ему только издалека нас увидеть.
Вскоре нам пришлось в его присутствии быть сдержаннее в выражении пожеланий, ибо он забрался бы и в гнездо грифа, чтобы порадовать нас его птенцами. Мы могли располагать им в любое время как хорошим оружием, которое держишь в руках. И мы познали в нём власть, которой пользуемся, когда кто-то другой всецело нам отдаётся, и которая в ходе цивилизации исчезает.
Только благодаря этой дружбе мы чувствовали себя хорошо защищёнными от опасностей, угрожавших со стороны Кампаньи. Бывало, иногда ночью, когда мы тихо сидели за работой в библиотеке и в кабинете с гербариями, на краю утёсов вспыхивало зарево убийственного пожара. Нередко события происходили так близко, что, если дул северный ветер, их звук долетал до нас. Мы слышали, как удары тарана били в ворота хутора, и рёв скота, стоявшего в охваченных пламенем хлевах. Потом ветер доносил чуть слышную сумятицу голосов и звон колоколов, звучавших в маленьких домашних часовнях — и когда всё это внезапно смолкало, ухо ещё долго прислушивалось в ночи.
Однако мы знали, что нашему Рутовому скиту беда не грозит, пока старый пастух со своим диким кланом ещё находится в степи.
14
А вот на лагунном фронте мраморных утёсов мы могли рассчитывать на содействие одного христианского монаха, отца Лампроса из монастыря Марии Лунарис, почитающейся в народе как Фальцифера.[25] В этих обоих мужах, в пастухе и монахе, проявлялось различие того свойства, что почва оказывает на человека не меньшее влияние, чем на растения. В старом кровном мстителе жили пастбищные долины, в которые ещё ни разу не врезалось железо плужного лемеха, а в священнике — разрыхленная земля виноградника, за много столетий благодаря заботе человеческих рук ставшая такой тонкой, как пыль песочных часов.
Об отце Лампросе мы сначала услышали из Упсалы, а именно от Эрхадта, который служил там хранителем гербария и снабжал нас материалом для наших работ. В ту пору мы были заняты способом разделения круга, положением осей, лежащим в основе органических фигур — и в конечном итоге, кристаллизмом, который неизменно придаёт смысл росту, как стрелка — циферблату часов. Так вот, Эрхардт сообщил нам, что мы в Лагуне живём по соседству с автором прекрасного произведения о симметрии плодов — Филлобиусом, под каковым именем скрывается отец Лампрос. Поскольку это известие пробудило в нас крайнее любопытство, мы, предварительно уведомив монаха короткой запиской, нанесли визит в монастырь Фальциферы.
Монастырь располагался от нас так близко, что с Рутового скита мы видели шпиль его колокольни. Монастырская церковь была местом паломничества, и дорога к ней вела по пологим альпийским лугам, на которых так пышно цвели старые деревья, что в белизне почти не разглядеть было зелёных листочков. Утром в садах, которые освежал ветер с моря, не видно было ни единого человека; и благодаря силе, жившей в цветках, воздух воздействовал так духовно-возвышенно, что человек шагал, будто по волшебным садам. Вскоре мы увидели перед собой монастырь, располагавшийся на холме, с его церковью, возведённой в невычурном стиле. Уже издали мы услышали звуки органа, сопровождавшие пение, которым пилигримы почитали икону.
Когда привратник проводил нас через церковь, мы тоже отдали должное чудотворной иконе. Мы увидели женщину на облачном троне, ноги её, как на скамеечке, покоились на тонкой луне, а серп образовал лицо, смотревшее на землю. Таким образом, божество представлялось силой, которая восседает над преходящим и которую почитают одновременно как подательницу и примирительницу.
В ограде нас встретил циркулятор, препроводивший нас в библиотеку, которая находилась под присмотром отца Лампроса. Здесь он обычно проводил часы, предусмотренные для работы, и здесь же, в окружении высоких фолиантов, мы часто проводили время в беседе с ним. В первый раз переступив порог, мы увидели патера, который только что воротился из монастырского сада, стоящим в тихом помещении с метёлкой пурпурного гладиолуса в руке. На голове его ещё была широкая бобровая шапка, а на белой мантии играл пёстрый свет, падавший через окна крытой галереи.
В отце Лампросе мы нашли человека приблизительно пятидесяти лет, он был среднего роста и изящного телосложения. Когда мы приблизились, нас охватила робость, ибо лицо и кисти рук этого монаха показались нам необычными и странными. Казалось, если мне будет позволено так выразиться, что они принадлежат трупу, и было трудно поверить, что в них ещё пульсируют кровь и жизнь. Они были словно вылеплены из мягкого воска — чудилось, что мимика лишь очень медленно пробивается на поверхность и отражается не столько чертами лица, сколько мерцанием. Лицо производило необычайно застывшее и симптоматичное впечатление, особенно когда он, как ему нравилось, во время беседы воздевал руку. И тем не менее в этом теле жила та своеобразно изящная лёгкость, которая проникла в него подобно дуновению