- Слышал, - невозмутимо сказал Иллич, - вот ты и получишь 'заслуженного артиста Калмыцкой автономии'.
Вспомнив этот внутриведомственный анекдот и получив воображаемый привет от Виталия Иллича, Р. вдруг стал принимать чувствительные сигналы и от того молчальника, которого обязался вывести на японскую сцену вместо него.
Так же, как Виталий, он начинал нравиться мне, потому что вел себя честно, наученный горьким опытом, не лез на рожон и, не в пример мне, никогда и никому не объявлял своего дурацкого мнения.
Р. понял, что бессловесный гость обрел внутреннюю свободу с тех самых пор, как услышал о себе проницательное высказывание нашего классика:
Молчит, а в голове все обсуживает.
Тут же, со всей внезапностью открытия, прояснилось, что он, разумеется, пьет, этого не скрывает и с сегодняшнего утра с великим нетерпением ждет момента, когда сможет от всей души отдаться стихии губернского праздника. Именно сегодня он, наконец, как ровня дорвется пожимать кисти городскому начальству и целовать ручки великосветских дам...
Прикинув, что делать на сцене во время визита, - гость выходил исключительно ради поздравления с удачей, - Р. пошел смотреть прогон спектакля и, конечно, напоролся на Гогу...
Прогон уже начался, и, сидя недалеко от Мастера, я смотрел его с естественным любопытством вводящегося новичка, но в то же время несколько отстраненно...
Ни я, ни Гога не видели его чуть ли не со дня премьеры, я - оттого, что не был занят, а он - потому что после выпуска вообще не мог смотреть свои спектакли.
Очевидно, в этом была своя закономерность: репетировал он по многу часов подряд, забывая сходить в туалет и все время возвращаясь к началу. Процесс создания спектакля всякий раз требовал от него органической постепенности. То есть каждая последующая сцена должна была вырасти непосредственно из предыдущей, и, начиная от печки, Гога постоянно проверял на прочность появляющуюся ткань, штопая вчерашние прорехи и закрепляя важные узлы.
Сочинение сценического романа обычно так увлекало его, что репетиционный период можно было сравнить с настоящим мужским загулом, только вместо женщин у него под рукой послушно поворачивались актеры и цеха, а вместо выпивки служила нескончаемая сигарета.
Курил он на репетициях буквально одну за другой, выпуская дымы, сопя, покрякивая и подавая возбужденные реплики, в полном душевном и телесном единении со всем, что происходило на сцене. Естественно, к концу работы он полностью выкладывался и, независимо от результата, жутко утомлялся. Когда же спектакль выходил и наконец встречался со зрителем, Мастер от него инстинктивно отодвигался, как бы из чувства самосохранения. А за премьерой и рядовыми представлениями следили уже 'дежурные режиссеры': Роза Сирота, Юра Аксенов или кто-нибудь еще.
А сам Гога показывался только к финалу акта, или в конце спектакля, или на какую-нибудь ударную сцену, заканчивающуюся аплодисментами, или чтобы подсмотреть реакцию приглашенных в его, т.е. левую, ложу уважаемых гостей...
'Ревизор' был уже другой: Тенякова и Юрский жили в Москве, а остальные не то чтобы потускнели, но были, пожалуй, излишне уверены в себе и попривыкли к предлагаемым обстоятельствам. Впрочем, это был черновой прогон, на спектакле все могло измениться. Тем не менее, действие шло, и чем дальше, тем понятнее становилось, что хорошо бы мне оценить и внятно одобрить какую-нибудь сценку или режиссерскую находку Георгия Александровича и довести свое одобрение до его ушей.
Я смотрел прогон и ждал момента, который мог бы отметить если не с искренним восхищением, то с честной похвалой. Но глядя на сцену и отметив в себе бестрепетность 'дежурного режиссера', я подзадержался с одобрением, и тогда Гога, сидящий через кресло от меня, доверительно подсказал:
- Я хорошо это придумал, этот монтаж...
Мне оставалось просто подтвердить его трогательный комплимент самому себе, но, по своему дурацкому обыкновению, я предпочел тупо признаться:
- Я не помню, георгий Александрович, я ведь давно не видел спектакля...
Гога терпеливо пояснил:
- Здесь, где говорят о приезде Хлестакова, я вставил часть второго акта...
- А-а-а, - протянул я, еще не вполне понимая, и спросил: - Как продолжение рассказа?
- Да, - довольно и выжидающе подтвердил он.
Но и тут вместо прямой похвалы я глубокомысленно выдавил из себя голый глагол:
- Понимаю.
Мы хорошо знали, что одного понимания все-таки недостаточно. Чтобы жить с Мастером душа в душу, нужно было его не просто понимать, а принимать, одобрять и восхищенно поддерживать во всех проявлениях композиционного гения. Это не удавалось только законченным идиотам.
Наконец, заставив себя поверить, что вставка из второго, действительно, улучшает первый акт 'Ревизора', я родил слабоватое, но искреннее и даже сопровождаемое кивком головы:
- Хорошо...
И было хорошо, пока не наступил гоголевский финал первого акта: городничий наконец собрался и поехал в гостиницу к Хлестакову.
Тут-то мне, дураку и филоло'гу ташкентского разлива, ударила в лоб грубая догадка о том, что композиционный гений Гоголя все-таки не слабее Гогиного, и автор нарочно весь первый акт нагнетает тревогу и загадывает загадку: кто же это такой поселился там, в гостинице? И только когда городничий уезжает это выяснять, мы попадаем в номер Хлестакова и Осипа. Пока те сюда едут, в гостинице происходит вот что, и, становясь сообщниками Гоголя, мы только теперь понимаем, что Хлестаков - вовсе не ревизор. Так, по-моему, достигается непрерывность и растет напряжение драматического действия...
Тут я стал молча придираться к исполнителям, отмечая разные прогонные недостатки, и, тем самым, повел себя вовсе некорректно. Оправдывало меня - и то в малейшей степени - лишь то, что не только Гоге, но и никому другому, кроме своего дневника (двойника), я своих замечаний не открыл.
К антракту господин Бессловесный, хотя и носил костюм сдержанного Иллича, повел себя беспардонно и так расшалился, что еще за кулисами начал приставать к мимоследующим дамам с сельскими комплиментами. Делать этого никак не полагалось, но, очевидно, его, так же, как и артиста Р., привело в полное восхищение то, что хозяева театра 'Кокурицу Гокидзё' предложили ленинградским артистам зеленый чай из маленьких пиал. А это было уже совершенно по-узбекски!..
Товстоногов на второй акт не пошел, а уселся за кулисами на низком диванчике и опять покуривал, озираясь по сторонам.
Прогуливаясь поодаль, Р. заметил, что Мастер одну за другой делает попытки подняться с дивана, дергаясь с места, но его подводят ноги, и встать никак не удается.
Трудно быть свидетелем слабости великого человека, и Р. сделал вид, что ничего не замечает. Тогда Гога обратился к нему:
- Володя, - спросил он, - вы не знаете, где тут этот зеленый чай?
- Вот здесь, рядом, Георгий Александрович, - показал я за угол и налево.
Он снова дернулся с места и снова не смог встать. Очевидно, ноги уже тогда начинали его подводить, но масштабов грозящей опасности никто еще не представлял.
И тут Гога обратился ко мне:
- Володя, - робко сказал он, - вам не трудно принести мне чаю?
- Конечно, нет, Георгий Александрович! - воскликнул недогадливый Р. Минуту!
- Не в службу, а в дружбу, - послал он вдогонку, и я, оглядываясь на ходу, радостно ответил:
- Ну, разумеется, Георгий Александрович, именно так!..
Хотя слово 'дружба' было произнесено Мастером в составе пословицы и не могло иметь буквального смысла, оно согрело преданное сердце артиста Р.
Вернувшись с чаем, он, по узбекскому обычаю, приложил левую руку к груди и, с поклоном передавая маленькую фарфоровую пиалу, сказал:
- Ана, чой!..
- Большое спасибо, - сказал Гога, принимая ее, и спросил: - Это вы по-узбекски?..
- Да... И зеленый чай - тоже... Все, как в узбекской чайхане... Не хватает только тюбетеек... 'Ана чой!'