Об этом на всех страницах писали газеты, толковали политруки, а с экранов кино светилась и воспевалась вольная, изобильная и счастливая жизнь советского народа, – выходит, она уже была...
А рядом с этим величием – подлые происки врагов народа. Время от времени курсантские эскадрильи заполняли казарменные залы, и комиссары с негодованием сообщали нам о новых раскрытых заговорах шпионов, убийц и диверсантов, окопавшихся в руководстве партии, в правительстве, на высших постах Красной Армии. На трибуну лезли почти одни и те же ораторы, среди которых непременно был и наш моторист – убогий, неграмотный, бедный и несчастный человек, олицетворявший голос «простого народа». Впиваясь в зал водянистыми глазами, он на своем косноязычье набрасывался на «врагов народа, которые задумали отобрать у нас счастливую жизнь». Иногда выступал и начальник школы – тучный и добродушный комбриг Стойлов. Однажды после разоблачительной речи по поводу процесса над очередной группой еще вчерашних вождей, он вдруг, обращаясь к залу, спросил:
– Возникает вопрос, кому же верить?
Мы раскрыли рты: да, кому же? Паузу комбриг затянул, и тут кое-кто мог подумать, что верить-то некому. Но он, наконец, произнес:
– Коммунистической партии!..
Ответ выглядел довольно абстрактно. Но и этого было вполне достаточно. Мы единодушно тянули вверх руки, поддерживая мудрую политику Сталина и требуя смертной казни презренным убийцам.
Однако между собой, помнится, мы на эту тему никогда не говорили. Да и о чем говорить? Что обсуждать? В таких разговорах можно нечаянно выпустить подозрительную мысль, в чем-то засомневаться, и тогда не спасешься. Не трогал я эту тему даже с самым близким и душевным другом своим, таким же курсантом, как и все, Леней Мальцевым. Не мог же я ему сказать, что друзья из Днепропетровска сообщили мне об аресте моих старших товарищей, комсомольских газетчиков – Бориса Малицкого, Михаила Вольнова. Схватили и редактора той газеты, где я работал. Как бы Леня на это отреагировал? Да и сам он, как я узнал позже, неспроста помалкивал о своей родне. Не мог я ему доверить правду и о том, что еще в начале тридцатых сослали на Крайний Север моих крестных – дядю Даню и тетю Сашу, родную сестру моей матери, с моими двоюродными сестрой и братом Тоней и Ларей. Ну, любил дядя Даня под хмельком за ночными картишками пустить иной раз двусмысленную шуточку насчет наступивших порядков. Кто-то из промотавшихся и «стукнул». Но разве за это можно так карать?
Вскоре исчез комбриг Стойлов. Видно, слишком затянул паузу, думая над тем, кому же верить, и не назвал того персонально. К тому же – болгарин. Ясно, «иностранный шпион». За ним канул командир 4-й эскадрильи майор Зубов – высокий, стройный, красивый человек со строгим лицом и доброй душою. Пропал и капитан Зражевский, только что вернувшийся из Испании с орденом Красного Знамени. Зато долговязый и, как говорили, туповатый и бездарный инструктор старший лейтенант со 2-го отряда той же зубовской эскадрильи, исчезнув на время, неожиданно возвратился к нам с тремя шпалами вместо трех кубарей и комиссарскими звездами на рукавах.
И уже совсем оторопело воспринял я арест начальника ВВС Красной Армии командарма Алксниса. Только в прошлом году он прилетал к нам на своем «Р-5» и на выходе с аэродрома встретился со строем нашей курсантской группы. Командир остановил строй, развернул в сторону командарма и отдал ему рапорт. Алкснис, медленно проходя вдоль шеренги, временами останавливался, кому-то задавал вопросы, беседовал. Остановился и около меня и, конечно, спросил, сколько мне лет и хочу ли я летать. Отвечал я кратко, но очень спокойно, по-домашнему. Он чуть улыбнулся, мягко положил руку на мою грудь, будто благословляя, и прошел дальше. И вот, оказывается, – коварный враг народа, шпион и убийца. Понять это было невозможно. Но это и не требовалось – полагалось все воспринимать так, как есть, без раздумий.
Время шло быстро. К девятнадцати годам я окончил школу, привинтил к голубым петлицам по красному «кубарю» младшего лейтенанта и был во всем готов, как мне казалось, ринуться в большую жизнь боевой авиации. Да, в сущности, все так и произошло...
Но сейчас я был во фронтовой Москве и, никого не обнаружив в Фединой квартире, решил заглянуть, не очень надеясь и там найти кого-нибудь из моих знакомых, в соседний старый дощатый дом. К моей большой радости, там, в полумраке холодной комнаты, застал я одиноко сидящего у мольберта над еще только рождавшимся «Ленинградским шоссе» Георгия Григорьевича Нисского – превосходного и тонкого художника, большого мастера современного пейзажа, великолепного спортсмена, умного и веселого человека. Мы были знакомы совсем немного – с прошлой зимы – и год не виделись, но мне он очень обрадовался, бросил работу, усадил рядом с собой, стал расспрашивать о фронтовых делах и всякого рода новостях. Потом поставил чайник на чугунную печку, предупредив, что, кроме кипятка, ничего не будет, и достал брикет засохшего хлеба. Нетрудно было понять, что жил он очень голодно, и я был просто счастлив, что со мной оказались рассованные по карманам комбинезона мясные бутерброды и пара плиток шоколада. Для Жоры (так уж – по имени и на «ты» – у нас незаметно сложились отношения, несмотря на то, что он был намного старше меня) это был просто праздник, пиршество. Он забыл вкус довоенной еды и теперь ел с жадностью и наслаждением.
– Что ж ты, Васька, собачий брат, спиртику не захватил?
Я действительно пожалел тогда, не предвидя такой встречи, что не взял с собой ничего спиртного. Жора, грешным делом, любил посидеть за бутылочкой, и в те годы это ему еще ничем не угрожало. Он был очень крепким и сильным человеком, работал без устали, многие его полотна уже приобретали известность, а позже стали хрестоматийными. В пейзажах Нисского – всегда стремительное движение, высокое небо, много воздуха, пространства, экспрессии. Он упивался скоростью, передавая это в живописи, поскольку и сам был мастером лыжного спорта, а в первые послевоенные годы – чемпионом России в гонках на яхтах. Я был полон восторга, однажды оказавшись под его парусами. Как упоительно легко скользили они, эти сказочные большие белые птицы, с каким изяществом маневрировал Жора рядом с крутыми берегами и встречными препятствиями! Да он и внешне был изумительно красив, Георгий Григорьевич: и ростом виден, и осанкой. Носил ладные спортивные костюмы, светлые рубахи с яркими галстуками и капитанские фуражки с замысловатыми клубными крабами. При этом – ничего нарочитого, вызывающего. Весь облик Жоры был естественным, сдержанным, гармоничным, и именно этим он вызывал восхищенные взгляды всех, кто видел его. Не обошли мастера и титулы – народного художника, академика. Но это было позже. А сейчас сидел он немного угасшим. Мы пили чай, толковали о превратностях жизни, о войне, о живописи. Только за полночь улеглись спать.
Начальник монинского завода встретил меня недоверчиво. На взгляд я сильно проигрывал Клотарю, и если тот, старый воздушный волк, старший лейтенант, разбил машину, на что ж было надеяться, доверяя ее этому мальчишеского вида младшему лейтенанту, да еще в такую мрачную погоду?
Он тут же схватил трубку, дозвонился до Тихонова и, удостоверившись, что тут никакой ошибки нет, дал команду допустить экипаж к машине. Она была уже в строю: в то время работали круглыми сутками, не теряя попусту ни минуты.
Клотаря я застал одиноко сидящим в сумрачном номере гарнизонной гостиницы, подавленным и расстроенным. Весь остальной состав экипажа в полном сборе теснился в соседней небольшой комнатке – Клотарь умел держать своих на дистанции. Снизойдя до откровений, он поведал мне о своих горестях, стал исповедоваться в неудачах, из чего я понял, что к штурвалу его уже не затянешь.
– Ладно, – закруглил я разговор, – собирайте экипаж – и на самолет. Вам в переднюю кабину, со штурманом.
К вечеру мы были дома.
Не знаю, какое предписание выдал командир полка, но вскоре Клотарь тихо и незаметно исчез. Скитания ему не грозили. Начальник штаба Цоглин, под руками у которого тот больше всего любил околачиваться, восхищая своего покровителя каллиграфическим почерком, добился для него нового назначения и снабдил самыми лестными характеристиками.
Многие годы о Клотаре никто ничего не знал, но потом события прояснились. Быстро остыв от фронтовых потрясений, он сначала оказался на должности начальника штаба полка фронтовой авиации, затем приподнялся повыше. Видимо, там он и добрался до своего личного дела и, наведя в нем «новый порядок», заставил его работать на себя. Спустя год с должности старшего помощника начальника авиаотдела армии Клотарь был зачислен на учебу в Военно-воздушную академию. Мы закончили войну, он – академию. Через несколько лет – вторую. В чинах рос стремительно, поскольку за его «фронтовые подвиги» звания шли досрочно и без задержки. В личном деле оказались записи о многих – под сотню! – успешно