самолеты, как можно скорее подготовить их к следующему.
С аэродрома не уходили – тут спали, тут ели.
Непостижима была их изобретательность не столько в обыденных технических заботах на полевых необорудованных аэродромах, что само собой, сколько в, так сказать, нештатных, экстремальных обстоятельствах, когда, как это бывало не раз, предстояло поднять и «привести в чувство» севший с убранными шасси на вынужденную посадку в чистом поле вдали от жилья изрядно поврежденный самолет.
Среди всех самых известных у нас специалистов по этой части не было, кажется, более мастеровитого и изобретательного, чем Иван Иванович Васильев – техник звена, потом инженер эскадрильи. Не меньше полудюжины, если не эскадрилью, вернул он в полк, казалось бы, безвозвратно утраченных самолетов. А орудия труда – неведомо где раздобытые бревна, доски, веревки.
Нет достойной цены величию фронтового подвига этого удивительного и прекрасного племени – технического состава боевой авиации!
Начали под Камышином с двух полетов в ночь, но через два или три дня перешли на три в сутки – и днем, и ночью. Господство в воздухе советская авиация все-таки вырвала. Теперь воздушное пространство контролировали наши истребители, хотя днем без стычек с немцами, когда своих близко не было, дело не обходилось. И не без последствий, чаще печальных для нас. Куда вернее и надежнее выручали облака, если они были.
Небольшая высота удара, предполагавшая высокую меткость бомбометания, выводила нас одновременно и под самый густой огонь зенитной артиллерии всех калибров. На ее подавление силы почти не выделялись, экономя их для уничтожения главных целей – авиации на аэродромах, укрепрайонов, ударных группировок войск, и потому, даже при нашем господстве в воздухе, кое-кто привозил и пробоины. Но мы замечали – сопротивление фашистской ПВО день ото дня становилось слабее.
Спали мы мало, клочками, в душных с ледяными сквозняками комнатах на двухэтажных нарах с соломенными тюфяками, порою не раздеваясь, и поэтому, когда я заметил, не столько на земле, сколько в воздухе, непривычную тяжесть в теле и мельтешение белых мух перед глазами, приписал это некоторой усталости и, значит, обстоятельству, ничего не значащему. Но к вечеру 20 января, вернувшись со второго дневного полета, во время доклада командиру полка на его КП о выполнении задания и готовности к вылету на очередное – сбоку вдруг подошел ко мне доктор Мацевич, схватил руку в запястье и, когда кончился доклад, обернулся к Василию Гавриловичу и возбужденно произнес:
– Его никуда нельзя пускать. Он же больной!
Я запротестовал:
– Да что вы, доктор, здоров я!
Но он уже совал мне градусник под мышку, а извлекши его, удивился и я: под 39!
Как-то само собой сразу осело нервное напряжение. Теперь я почувствовал невероятную слабость, гудящую голову, ломоту в суставах и мышцах.
Пришлось сдаться.
Прямо с КП, в чем стоял, уволок меня Мацевич в лазарет.
В небольшом домике было божественно тепло и уютно. Мне не терпелось поскорее нырнуть в белые, как летние облака, простыни и хоть нанемного погрузиться в иной мир – тишины и покоя. Облачившись в свежее исподнее, послушно наглотавшись порошков и таблеток, я, наконец, добрался до этой небесной благодати и блаженно заснул. Спал очень долго. А утром, подойдя в прихожей к рукомойнику и наклонившись к его соску, с недоумением снова проснулся в постели. Надо мною молча стояли докторица и сестра. Что за чертовщина?
– Как я здесь очутился?
– Так ты ж, как бревно, грохнулся в обморок, – сказала докторша, – хорошо еще голову не разбил. Лежи и не смей подниматься.
Ничего себе прихворнул!
Болезнь только разыгрывалась, но через неделю все сошло. Мацевич настоял дать мне пару недель для отдыха, и я попутным транспортным самолетом улетел в Москву, к Феде – он в это время был дома. Там я узнал о капитуляции уцелевшей сталинградской группировки немцев и о пленении ее командующего фельдмаршала Паулюса. Народ ликовал, зримо осязая зарю Победы. Но это, как оказалось, было даже не полвойны. Немцы спешно сосредоточивали огромные и мощные силы для решающей схватки в районе Орла и Курска. АДД снова обрушила всю свою ударную силу на срыв оперативных перевозок. Как потом оказалось, не зря горели железнодорожные узлы и станции – именно из-за этих ударов сроки начала наступательной операции гитлеровцы оттянули почти на месяц.
Мой экипаж, невольно и счастливо отдохнув вместе со мною, был, что называется, на взводе и не то чтобы рвался в бой, но спокойно продолжил прерванное дело и боевых вылетов не пропускал.
Среди обычных задач, что ставил нам командир изо дня в день, мало чем отличавшихся друг от друга своим главным содержанием, вдруг в конце марта – непривычная, неожиданная, удивившая и даже смутившая нас – фотоконтроль! Обычно она поручалась специализированным экипажам, а тут – нам. Как это делается, я знал, но никогда, как и Архипов, не летал с фотоаппаратами на контроль результатов удара и не испытывал тяги к этому виду боевого искусства, поскольку в «холостом нападении», не приносящем противнику какого-либо материального или убойного ущерба, особой привлекательности не видел, предпочитая иметь дело с боевыми бомбами, но, когда досталась нам и эта задача, я только над целью (то был железнодорожный узел Конотоп) понял, какой особой выдержкой, железными нервами и боевой доблестью должен обладать ночной фоторазведчик, чтобы не упустить единственный шанс добыть ожидаемый в высоких штабах фотоснимок с очень длинного боевого пути, где, как бы тебя жестоко ни обстреливали, «не моги» шевельнуться, особенно после того, как сброшены все фотобомбы, и последняя из них, после невыносимо долгого и томительного ожидания, еще не взорвалась. Весь кошмар был в том, что к фотоконтролю полагается приступать только после окончания бомбардировочного удара, когда от цели уйдут буквально все и на тебя, единственного в воздухе, идущего по горизонту как по шпагату, точно через центр цели и уже схваченного прожекторами, обрушивается огонь всей наличной артиллерийской рати, которой есть время и прицелиться, и пристреляться.
Мы долго прикидывали с Петром, пока шла бомбежка, с какой стороны нам сподручнее начать боевой путь и, наконец, когда пришла наша минута, решились, и, только что не перекрестясь, пустились резать через самую середину узла. На обычном бомбометании я бы такого огня не выдержал, свернул бы в сторону и начал все сначала, а тут – лучше за борт не смотреть.
Медленно, выдерживая заданные интервалы, уходят из люков фотобомбы. Ушла и последняя, а первая еще не взорвалась. Когда же? Но вот все небо вдруг озарилось ослепительной вспышкой, за нею второй, третье... Я считаю их, с нетерпением ожидая последнюю. Наконец и она. Огонь чуть подрассеялся, видно, вспышки ослепили пушкарей, но не ослабел. Резко сворачиваю в сторону, потом чуть в другую, меняю высоту, скольжу на крыло – не даю прицелиться, но разрывы снарядов, как комариный рой, сопровождают нас на полную вытяжку. Сошло.
На смонтированных листах фотопланшетов был виден не только разбитый и еще горевший конотопский узел, но по всей полосе отпечатались пестрой рябью следы разрывов зенитных снарядов. Больше на фотоконтроль я не ходил и не просился.
Восточнопрусский сеанс
Вторая военная весна опять позвала нас в дальнюю дорогу – Данциг, Кенигсберг, Тильзит, Инстербург... Хоть и давно, еще с прошлого лета, мы не навещали их, но Кенигсберг и Данциг, было похоже, ждали нас каждый день. Мощная, хорошо организованная оборона смело встречала нас и жестко противостояла бомбардировочному напору. Своей системой огня они были чем-то похожи друг на друга: оба начинали еще издали, били и с берега, и с кораблей, провожали на всю вытяжку.
Первым в работу был взят Кенигсберг. Когда мы подошли к этой громаде, там уже светило шесть пожаров. Не так много, но это начало. Горел и наш «машиненверк». Мы долго приближались к нему сквозь заградительные взрывы, но прожектора нас не нащупали. Была луна, светили САБы. Город как на картинке. Петя Архипов дождался своего угла прицеливания, и бомбы утопил в пожарах. Двумя днями раньше над