Уже после войны, зимним вечером сорок пятого года, я оказался в гостях у доброго знакомого – московского журналиста и литератора – в одной компании с Михаилом Светловым. За ужином Михаил Аркадьевич читал свои последние стихи, среди которых был изумительный «Итальянец» – еще совсем неизвестный, не видевший света, если не считать никому не ведомую, издававшуюся на фронте армейскую многотиражку, куда он только и попал, и то на исходе войны. Это едва ли не лучшая вещь из всей богатой и прекрасной романтической светловской поэзии. После таких стихов грех читать другие, но, видимо, вино хозяина сумело чуть приглушить голос совести, и, когда меня подтолкнули друзья, Михаил Аркадьевич стал слушать и мои. Иногда он просил какие-то строфы повторить, а «Рояль» его чем-то привлек, потому что в конце чтения Светлов неожиданно произнес:
– Знаешь, старик, подари мне этот сюжет для новой пьесы.
Я с радостью предложил ему тему «Рояля», не претендуя на монополию, но во всех последующих светловских стихах и пьесах следов «Рояля» не находил.
Чтение закончилось тем, что Михаил Аркадьевич завел разговор об издании сборника моих стихов, от чего я без раздумий наотрез отказался, поскольку значительная их часть была слишком интимной, а другая не в меру фривольной. Да и ценил я все написанное не слишком высоко, зная наперечет все слабости, над которыми нужно было еще работать без особых надежд вытащить их. Одно дело читать, другое печатать. Но Михаил Аркадьевич попросил записать для него несколько только что прочитанных стихов. Я это сделал. И неожиданно в апреле 1946 года в журнале «Огонек» появилось «За Западным Бугом».
Никогда не стремился я печатать свои стихи. Писал для себя. Если чувствовал, что друзья будут слушать, читал им. Перед «глухими» не раскрывался. Глухота к поэзии такое же несчастье, как непонимание серьезной музыки. А в общем, и то, и другое от глухоты души.
Стихи мои нигде не записаны – ни в блокнотах, ни в тетрадях. Хранятся в памяти. Слабые забываются, крепкие сидят хорошо. Но «За Западным Бугом» было одним из последних всплесков заблудшей в лирику души. Я чувствовал, подобные увлечения, у кого бы они ни проявлялись, во мнении немалой части начальства выглядели легкомысленной забавой, недостойной порядочного командира, и понимал, что стихачество может, чего доброго, серьезно испортить мою же авиационную жизнь.
– Стишки, говорят, сочиняешь? Хе-хе, – спросил однажды ядовито и не к месту начальник политотдела дивизии Бойко.
– Да нет, – сбрехнул я, – это вам наврали.
Вопрос мне запомнился, хоть и задан был задолго до окончания войны. Но отвязаться от той, простите за каламбур, стихийной напасти не удалось. Иногда сплетались случайные строфы, монтировались и эпиграммы – то колючие, то злые. Тщательно оберегая, во избежание мести, те шипованные строчки от ушей именитых адресатов, я доверял их на слух только верным друзьям. Из военного времени помнится и такое:
Литературных «подпольщиков», среди которых немало прекрасных летчиков и штурманов, в том числе и ставших в последующем высшими офицерами и известными авиационными деятелями, я знал немало, как не меньше – меченных богом художников, тонких музыкантов, знатоков искусства. Но знал и тех, кого коробили эти пристрастия, людей, наделенных чинами, но обделенных культурой и не пытавшихся приблизиться к ней. Как говорила Марина Цветаева – «Грех не в темноте, а в нежелании света».
В мартовские и апрельские дни днем и ночью штурмовались твердыни Восточной Пруссии. Крупные силы дальних бомбардировщиков, перемежая ночные действия с дневными, пробивали путь к стенам кенигсбергской цитадели. Но оборонительные сооружения только пошатывались, слабо поддаваясь даже тяжелым бомбам, и не спешили рушиться. Войска ждали от нас особой мощи ударов и высочайшей, математической точности поражения, ибо цели, как никакие другие за всю войну, были невероятно прочны и, в сущности, малоразмерны, почти точечные, а атакующие цепи совсем рядом, впритык. Дело могли решить только дневные массированные удары, к тому времени изрядно выветренные из довоенной науки и фронтовой практики дальних бомбардировщиков всем предыдущим опытом войны. Воистину, новое – хорошо забытое старое. Для большинства экипажей все это было внове, непривычно, но общий высокий уровень летного мастерства и крепкий, на подъеме боевой дух не давали повода сомневаться в успехе возрожденной идеи. И тем не менее эта очевидность в высших штабах не для всех оказалась бесспорной.
Командующий ВВС А. А. Новиков без колебаний принимает решение нанести по кенигсбергским укреплениям мощный сосредоточенный удар плотной массой основных сил 18-й воздушной армии под прикрытием истребителей. Но ему неожиданно возразил А. Е. Голованов: летчики дальних бомбардировщиков, заявил он, не имеют опыта боевых действий в плотных дневных группах и могут, кроме того, понести неоправданные потери от истребителей противника.
Новиков, в то же время хоть и был для Голованова непосредственным начальником, все же не мог не считаться с особым, еще не утраченным покровительственным к нему расположением самого Сталина, особенно если учесть, что 18-я воздушная армия и сейчас, в новом качестве, даже напрямую подчиняясь командующему ВВС, все же сохраняла свою главную роль, как средство Ставки Верховного Главнокомандования.
Командующий ВВС счел за лучшее доложить о своем решении Сталину, но, поскольку тот был на отдыхе, хотя бы заручиться поддержкой генерала армии А. И. Антонова.
– Вы командующий, вы и решайте, – уклонился от прямых указаний начальник Генерального штаба. Но А. А. Новикову этого было вполне достаточно.
– Ну что вы боитесь? – увещевал он А. Е. Голованова. – Мы дадим вашим бомбардировщикам такое прикрытие, что ни один немецкий истребитель не пойдет к ним. В общем, колебаться нечего, решение принято.
И назвал время удара: 13.10.
Это восторг и диво, когда ясным днем 7 апреля плотный поток более полутысячи дальних бомбардировщиков в сопровождении 150 истребителей и под прикрытием над целью еще одной сотни взломал бомбами крупного калибра последние узлы немецкого сопротивления, открыв нашим войскам путь к