сдавать. Лоно, давно уже, двадцать лет — а может, четыре года, — не знавшее мужчины, было все еще полно обещаний и жизни, готовой дарить и исполнить обещанное. Колени белые и все еще округлые, а ступни холеные — они ступали по мягкому, им редко приходилось топтать что-нибудь на своем пути. Округлые ягодицы все еще могли прельстить немолодых и в особенности молодых мужчин. Спина и затылок все еще сохраняли мягкие очертания. Линия шеи была безупречна, волосы густые, и если в них появились седые нити, то так мало, что не стоило и считать. На лбу не было морщин, во всяком случае, они были не заметны в этом полумраке, да еще под слоем белил. Нос прямой, хотя, быть может, немного мясистый, а рот нежный и волевой, рот любезной хозяйки дома, еще молодой матери, рот долго ожидающей, чье ожидание только теперь перестало быть напрасным. А подбородок властный — подбородок женщины, которую не назовешь легкомысленной и слабодушной.
Когда-то я была свободна, думала она. Когда-то я была свободна перед лицом всех людей. Я могла выбирать.
Я сплю, думала она, все это неправда. Я сижу на краю своей кровати и сплю. Афина Паллада наслала на меня сон. И я грежу, ну да, я грежу. Я молода, я любима, сейчас придет домой мой молодой муж, он ляжет рядом со мной и укроет меня в своих объятьях. Мы молоды, мы любим друг друга, мы болтаем, мы слушаем, как ласково шумит дождь осенней, зимней ночью, мы у себя дома, и у нас есть маленький сын по имени Телемах. Войны никогда не будет, никогда мой супруг, мой нежно любимый муж, не уедет из дома, он останется со мной, мы состаримся вместе. Но мне снится, что явились чужеземцы и увели его с собой, мне снится, что ко мне вернулся старик, а я еще молода, и любима, и свободна, и могу выбрать кого захочу, потому что мой дорогой, мой желанный муж погиб на войне или утонул, и мне снится, что старик, вонючий, покрытый шрамами чужак, говорит, что я Собственность воспоминаний, что я Раба юношеских клятв, что я больше не свободна. И мне снится, что кто-то молодой и сильный придет и уберет старика, нет, не убьет его, но уберет, погребет его самого и воспоминание о нем и скажет: 'Уходи, старик, уходи, изуродованный обломок войны, слишком надолго уехавший, слишком долго ожидаемый, уйди, скройся, потому что, если Она отворит свою дверь и прогонит тебя, к ней может проскользнуть, может у нее остаться Счастье. Верни ей свободу выбора, она принадлежит ей, а не тебе. Вот что мне снится, пока я сплю крепким сном, сном Афины Паллады.
Слезы пока еще не лились из ее глаз, из ее спящих глаз.
Он перебил их всех, пощадив только двоих: шпиона мирной жизни и певца войны, отныне счастливого Медонта и навсегда несчастного, но одаренного зычным голосом Фемия.
Он не пощадил Эвримаха и, когда тот хотел вступить с ним в переговоры, прострелил ему грудь. Они пытались укрыться под столами, пытались найти себе еще какое-то оружие, кроме мечей, но это им не помогло, они погибли. Он был не человеком, но и не богом: он был всего лишь смертной куклой в руках играющих богов. В этих четырех стенах он был олицетворением войны, мужем, отравленным войной, воспаленным дыханием Ареса, и действовал как орудие, которым его избрали: он был тем, кто убивает мир на долгие, быть может, на неисчислимые годы.
Когда Амфином, медлительный крестьянин с Дулихия, бросился на него с мечом в руке, копье Телемаха вонзилось нападающему в спину — он рухнул ничком, успев только охнуть, копье застряло в его спине, древко переломилось, но за сундуками в прихожей были спрятаны еще копья. Все было устроено с помощью Эвриклеи, ну и, конечно, богов. Когда Меланфию удалось взломать засов, выбраться во двор через случайно не охранявшуюся узкую боковую дверь, добежать по узкому проходу между стеной дома и оградой до оружейной и возвратиться с копьями, щитами и шлемами, боги предоставили вмешаться Дакриостакту: Меланфий сделал еще одну попытку добраться до оружейной, но его схватили, связали и оставили лежать в оружейной, чтобы заняться им потом.
Нет, он не пощадил никого. Он убивал их, посылая стрелу за стрелой, некоторых убил его сын. Короткие мечи не доставали до него, да и храбрости недоставало тоже. Одиссей и его сын начали резню на Итаке, и что было справедливо, а что нет и каков на самом деле был замысел богов, наславших эту бурю с дождем, никто не знает. Но то, каким явил себя этот замысел взору людей, было ужасно.
Они взывали к нему, проклинали, молили; они прятались за столами, Амфимедонт и Ктесипп с Зама своими копьями ранили Телемаха в кисть руки, а Эвмея в плечо, и все же приговоренные были обречены. Они уже не верили в собственные силы, а в этот час усомнились и в богах: вокруг них все опустело, они уверовали в могущество Одиссея и падали ничком, обратив к нему лицо. Мы можем вообразить эту картину фрагментами и целиком, можем представить ее как набор эпизодов или как судьбу: они гибли, их убивали.
Сколько их было? Быть может, четырнадцать, а может, тринадцать или пятнадцать. Впоследствии жаждущие крови или перепуганные насмерть, первые — в своем желании преувеличить, вторые — в своем понятном интуитивном стремлении придать делу такой размах, чтобы оно потеряло свой зловещий характер, скажут: их было пятьдесят два человека, их было сто восемь человек.
Он пощадил двоих. Последние из убитых сами натыкались на его меч и копье, когда ползали у его ног, моля сохранить им жизнь, пытались выпросить себе эту подачку. Меч рубил, кололо копье, он вспарывал тела, отворял кровь, и она вытекала потоком, уступая место смерти. Но двоим он сохранил жизнь, дабы они могли воспеть его, шпионить для него и написать угодную ему историю, то были певец Фемий и гонец, а прежде двойной шпион, Медонт.
В очаге все это время ярко пылал огонь. Вокруг него валялись высохшие и насквозь мокрые плащи. От некоторых пахло паленой шерстью. Он стоял на пороге, озирая зал. Его руки, ноги, грязная нищенская одежда, его перекошенное злой гримасой лицо, волосы и борода — все было липким от человеческой крови. И его хриплый голос был пронзительно-криклив, когда он позвал Эвриклею и приказал ей открыть двери.
— Приведи сюда рабынь!
Женщины, двенадцать отобранных рабынь, выволокли тела убитых во внутренний двор и сложили у Зевсова алтаря. После этого дюжина девушек, которых отобрала долгие годы подслушивавшая, в отчаянии и ненависти подслушивавшая старуха Эвриклея, сделали в мегароне уборку. На трупы набросили плащи. Ведь в Итаке уже наступил вечер, и далее ночь.
— Жизнь этих девок — зараза, — сказала Эвриклея, — их запах надо истребить, они прогнили до мозга костей, больше они ни на что не пригодны.
Он приказал умертвить двенадцать рабынь, и приказ исполнили его сын, Эвмей и немой Дакриостакт. Он приказал повесить молодых женщин, двенадцать перепачканных кровью уборщиц, потому что они спали с мужчинами, добивавшимися его жены.
Это делаю не я, думал он. Ко мне явился Вестник, Гермес, и по дороге сюда я потерял самого себя. Это боги делают свое дело моими руками. Я больше никогда не смогу любить богов, но я их очень боюсь.
Он, шатаясь, бродил по дому и двору, он старался ступать твердо. Он опирался на стены дома и на ограду, оставляя на них темные отпечатки рук, которые смывал дождь, поливавший и его самого. Во мне угнездился Арес, думал он. Я работаю на него, я открыл филиал его фирмы. Но меня самого здесь нет. Сам я уехал. Я живу на острове далеко на западе, это там я брожу под дождем и с тоскою стремлюсь куда-то, но не сюда.
Перед ним стоял Эвмей.
— Меланфий лежит в оружейной, господин.
Он облизал губы, язык прошелся по овалу рта, стараясь обрести вкус. Когда он заговорил, голос его оказался беззвучен. Ему пришлось повторить свои слова:
— Сделайте с ним что следует.
— Теперь уже скоро конец, — сказал Свинячий командир, — но это же нужно сделать. А потом будет по-новому, господин. Будет новая власть.
— Да.
Филойтий и Эвмей поволокли связанного Меланфия вдоль ограды во внутренний двор. У Главного козопаса во рту был кляп, слышались только его стоны. Они двигались медленно, тяжелое тело застревало в размякшей земле. Они сделали с ним что следовало, а потом повесили его на дальнем столбе. В песнях поется, что они отрезали ему нос и уши и отрезали самое главное — орудие продолжения рода, его мостки в будущее, и бросили отрезанное собакам, которые сожрали добычу. Можно примириться с этими фактами. Можно принудить себя считать, что боги играли, они были в игривом настроении, они веселились, им