Хэйан. Разберут твой труд по косточкам, да соберут ли назад?
Миша взял свой стакан, задумчиво сквозь него посмотрел, повертел в руках. Мне показалось, он собирается сказать тост. Но нет, видимо, не до тостов ему было, какая-то мысль не давала покоя.
— Другие сидят смирно, — заговорил он снова, — а то и вовсе не ходят на обсуждения. Да им и ни к чему, авторы сами ищут с ними встречи и знакомства, подстерегают в коридорах, улыбаются с мольбою в глазах, шепчут что-то интимным шепотом и протягивают, подсовывают, подносят с поклоном свои рукописи. Эта категория людей окружена на семинаре заслуженным почетом, да прямо сказать — беззаветной любовью. Это издатели. Представители журналов и составители альманахов, архангелы у врат, ведущих к славе и богатству, то есть — к публикации. Они немногочисленны. Естественно! Авторов — пруд пруди, на заслуженных бумаги не хватает, а тут еще поросль прет, что ни год. Где же их всех напечатаешь? Одного-двух, разве…. Вот и пускай выдвигают из своих рядов самых достойных. Путем естественного отбора.
Словом, литературе теперь не до бакалавриных. Они, прохвосты, с одной стороны задачам идеологического воспитания не соответствуют, а с другой — коммерческого успеха с них ожидается, как с козла молока…
— Да-а, — сочувственно кивал я, слушая Мишины излияния. — Система! Волчьи у нас законы. Однако извини, старик, тоски твоей не пойму. Если ты настоящий писатель, так не участвуй в ихнем естественном отборе! Не роняй своего писательского достоинства перед заезжим редактором, пусть обвиняют тебя в чем хотят, гни свою линию — и точка!
Бакалаврин вздохнул.
— Настоящий писатель… — он вдруг поглядел на меня с испугом. — А если все они правы? Откуда мне знать? Вот пишу я, упираюсь, а ведь сам не имею понятия, нужно это кому-нибудь или нет…
Я пожал плечами.
— Тяжело с вами, с писателями. Ладно, давайте лучше выпьем.
— Давайте, — меланхолически согласился Миша.
Мы подняли стаканы.
— Ваше здоровье! — сказал я.
— Не говори сего! — завопил вдруг Ерема и попытался закрыть мне рот ладонью.
— Молчи! — кинулся было и Бакалаврин, но махнул рукой и сел.
— А! Поздно. Пей, пей, не останавливайся, а то и этого не достанется…
Я выпил, удивленно косясь на собеседников. Чудные ребята!
Неожиданно дверь номера широко распахнулась, и в комнату, бухая ногами, ввалился новый гость.
Я уже привык к тому, что все литераторы бородаты, но у этого борода была по-особому всклокочена и торчала не вниз, а вперед, как совковая лопата. От такой бороды лицо его, с узкими, хитро сощуренными глазами, казалось вогнутым, словно бы нарисованным на внутренней поверхности полумесяца. На тучном узкоплечем теле мешком висела какая-то ряса — не ряса, черный застиранный балахон, пузырем вздутый на животе.
— Пьянствуете… — неодобрительно пробурчал вошедший и решительно направился к столу.
Бакалаврин и Ерема проворно разобрали свои стаканы. Гость не растерялся. Он схватил оставшийся на столе мой стакан, наполнил его водкой до краев и небрежно выплеснул себе в рот.
— А чего теплая? Остудить не могли?
Два здоровенных огурца, не успев хрустнуть, исчезли, сгинули в нечесанных дебрях его бороды.
— Что, Миша, кручинишься? — сказал он, чуть подобрев, и блаженно развалился на стуле с явным намерением надолго присоединиться к компании. — Ан, смотри в другой раз, чего на бумаге писать, а чего и про себя держать…
Бакалаврин только отмахнулся, а Еремей произнес сердито:
— Не твое дело, Фома, дело…
— Нишкни! — огрызнулся Фома. — Я сей предмет изрядно разумею, чай грамоте обучен. По мне, так оно надо наказывать вашего брата за гордыню да за скверну. Моя бы воля была…
— Да-а уж, — протянул Бакалаврин, — была бы твоя воля…
Фома, не обращая на него внимания, тряс бородой:
— Чему учили нас отцы, матеря? Покорности! Указует тебе редактор: надобны вирши благолепные. Дай ты ему благолепие! Покорствуй! И вкусишь всех благ.
— Да ведь время уже другое! — вяло возразил Миша.
— Это какое ж другое? — с подозрением уставился на него Фома. — Люди-то все те же. Стало быть, и время то самое. Нашинское! Да хоть бы и новое пришло — каждому времени потребны свои вирши благолепные!
Словно бы водички из графина, он снова набуровил себе полный стакан водки и в пылу красноречия освежился им, не закусывая.
Бакалаврин улыбнулся мне и развел руками.
— Там наверху есть еще кое-какая посуда… — сказал он вполголоса.
Пришлось мне выбираться из-за стола, не лаяться же с Фомой из-за стакана? Тоже, небось, писатель — вон какая фигура колоритная! Одна борода чего стоит…
Поднимаясь по лестнице, я услышал, как хлопнула входная дверь — пришел кто-то еще. Устроили проходной двор, подумал я. И чего эти писатели никак не разъедутся? Семинар давно кончился, нет, торчат тут. Тары не напасешься. Однако долго сердиться мне не пришлось. По возвращении в комнату Бакалаврина я увидел, кто был новый гость, и сердце, соскочив с обычного ритма, прошлось несколько раз по барабанам в размере “Ламбады”.
У стола, небрежно закинув ногу на ногу, сидела гордая черноокая и черноволосая красавица, увлеченная, казалось, спором Бакалаврина с Фомой. Я запнулся о порог и чуть не уронил посуду. Девушка медленно перевела взгляд на меня.
В глазах ее было что-то, внушающее одновременно и восторг и ужас. Дьявольское веселье сверкало в них, но за ним чувствовалась глубоко упрятанная тоска.
“Ламбада” моя заглохла, словно раздавленная каблуком, а вместо нее получился надсадный рев труб, отдаленный гул толпы, потянуло дымом костра, сложенного на площади, пронеслась пелена копоти от факелов стражи, и багровые отблески стерли с лица приговоренной смертельную белизну.
— Ведьма! — едва донесся чей-то истошный крик.
Но в следующую минуту наваждение рассеялось, девушка казалась теперь вполне обыкновенной. Я облегченно вздохнул, лишь стал внимательнее прислушиваться к своим ощущениям. Не Еремушкино ли зелье начинает действовать? Нет, кажется, все в порядке. Просто, видимо, усталость, перелет, акклиматизация…
Да нам ли пасовать перед подобной ерундой? Я решительно оборвал перепалку двух охламонов, ничего вокруг не замечавших, и пожелал быть представленным. Выяснилось, что девушку зовут Алиной, и она тоже имеет какое-то отношение к прошедшему семинару молодых литераторов. Но какое именно, я так и не понял, потому что Бакалаврин с Фомой снова принялись спорить. Алина слушала их с таким интересом, что я не решился заговорить с ней, да и не представлял пока, о чем нужно говорить. Все стулья теперь были заняты, и мне пришлось довольствоваться низеньким пуфиком, зато у самых ее ног.
Я расплескал остатки Еремушкиной жидкости по стаканам и один из них протянул Алине. Она взяла его, даже не поглядев в мою сторону, все ее внимание поглощал Бакалаврин.
— Нет, — говорил он, — нет, Фома! Ты сам знаешь, рецепт твой мне не подойдет. И не потому, что я, там, ниже своего достоинства считаю писать, как скажут, а потому, что не получится ничего путного, те же самые редакторы будут недовольны. Либо халтура выйдет, либо просто ни строчки не напишешь, как ни бейся. Вот я этим летом пытался вставить в старую свою повесть “Сумерки” социальный оптимизм. Все лето провозился, а когда вставил-таки, ее из плана-то и выкинули. Рецензенты зарубили…
— “Сумерки” припомнил? — хитро прищурился Фома. — А скажи-ка, сударь мой гиацинтовый, ты, грамотку свою поправивши, где следует, сам ее редактору отнес? На второе прочтение?
— А почему это я должен к нему каждый раз бегать? — высокомерно произнес Миша. — Я все по почте отправил…