день. Она и так выглядела больной. Инга продолжала жить в нем, но это не мешало ему в его решении о Кате, только было в этом решении что-то, как и в ту ночь у Марченко, — невозможность обидеть ее, и это смущало его.

Рассказывая о Серове, Федор неожиданно вспомнил свое состояние год тому назад, когда лежал в госпитале и думал об угрожавшей ему ампутации ноги, — все в нем тогда протестовало, но он знал, что если бы пришлось ампутировать, то, несмотря на этот протест, он согласился бы и дал себя резать.

Тогда это было в воображении раненого, а сейчас наяву — он дал согласие на ампутацию. Чего — он еще не знал.

— Будто дал согласие на ампутацию, а чего — не знаю, — сказал он вслух. Катя испуганно посмотрела на него.

— Нет-нет, пойми меня правильно, пойми меня; он сказал, что малейшее отклонение от «тяжелого, но благородного долга советского человека», от «приказов партии» будет означать для меня гибель! И сам назвал это «жизненным штрафбатальоном». Безропотно жить, похоронить себя в глуши провинции, собственно, без надежды, ибо я ныне «штрафник», и еще назвал это «счастливым случаем» для меня! И это еще не главное: страшно то, что они меня, тебя, весь народ используют и дальше будут использовывать, как средство для своего «боя». И я… согласился. Понимаешь? Согласился на ампутацию.

Катя оглянулась на полковника за столом.

— Фанатик. «Нам некогда разбираться в отдельных случаях», «мы не можем разрешить нашим людям жить, как им хочется». Ты понимаешь? Люди, видишь ли, «слишком много думают о себе!» По-ихнему нужно отказаться от себя, всем быть такими же фанатиками, а если нет, то иди в лагерь — будь рабом! Ты понимаешь, Катя?

— Федя, успокойся, не надо так громко. Ты устал, тебе нужно отдохнуть.

Федор потер лоб.

— Хорошо, Катя. Да, да, я пойду домой и посплю. Завтра надо оформлять демобилизацию… в «штрафники» оформляться, — криво усмехнулся он.

Катя с нежностью поглядела на него и тихонько погладила по руке.

— А я не знал, что ты его племянница, — вспомнил он.

Катя испуганно поглядела на него.

— Пожалуйста, не надо, забудь это и никогда, пожалуйста, никогда не вспоминай этого и не говори, — твердо проговорила она.

У автомобиля они простились.

— Завтра я позвоню. Спокойной ночи, Катя, — Федор устало, словно просил его простить, улыбнулся ей. Автомобиль тронулся, Катя помахала сквозь стекло. Федор опять виновато улыбнулся.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Эту измученную, усталую улыбку его в свете уличного фонаря — последнее, что увидела она. Ей стало грустно от того, что оставила его одного и что надо ехать домой. Аркадий, конечно, уже вернулся. Теперь он ужинает один и не всегда, как раньше, после ужина уезжает на службу.

— Поезжайте, пожалуйста, медленнее, и не домой, а куда-нибудь — я хочу проехаться, — сказала она молчаливому шоферу — старому берлинскому шоферу такси.

Она забилась в угол, съежилась и стала вспоминать весь их разговор в «Москве».

Вечерний Берлин — черные развалины, редкие фонари, серые пятна снега — плыл по сторонам, но Катя его не видела.

«Для него это ампутация… Ампутация свободы… Именно, свободы… Это значит — всю жизнь будет чувствовать себя калекой… Кончится тем, что возненавидит и себя и меня… Неинтересная работа, скука провинции и, конечно, станет пить… Кончится тем, что я превращусь для него в причину неудавшейся жизни… Вечное раздражение неудачника… Что бы я ни делала, а серость и бедность провинциальной жизни его доканает… И я, и любовь моя, и дети будут только раздражать…

Будет стараться сдерживаться, будет понимать, что несправедлив, и от этого ему будет еще тяжелее… А неизбежные в нашей жизни «чистки», аресты, неизбежное для него теперь положение поднадзорного… Еще вдруг почему-либо Николая Васильевича переведут из Архангельска… Что тогда?

Будет жить воспоминаниями о боевом прошлом… Станет надеяться и ждать новой войны, чтобы забыться в ней, чтобы вырваться из «штрафного батальона»… Чтобы уехать от опостылевшей семьи… Да его теперь и в армию могут не взять — куда-нибудь в тыловое ополчение… Боже мой, Боже… как я люблю его! Федя, Федюшка, я так люблю тебя, так люблю! И понимаю и не осуждаю… Что же нам делать, Федя? Я, ведь, на край земли готова идти с тобой… только бы быть с тобой…»

Мысль Кати, после внутренне произнесенных слов «на край земли», побежала по воображаемой географической карте Советского Союза, дошла до границы и вдруг увидела, что это еще не «край земли» — за линией границы шли очертания других земель и материков. Так уж устроен человеческий мозг — мысль на мгновение остановилась, по советской привычке думать о земле в пределах красной краски, потом перепрыгнула и побежала.

Катя даже вздрогнула, но все ее сомнения, вся ее любовь, заполнявшая сейчас ее, увидели вдруг выход и бросились в догадку — бежать!

Бежать с Федором, бежать вместе в мир, где нет солдатчины, где не нужно ампутации, где можно взять его за руку и идти, идти, куда глаза глядят!

Где можно любить, спать с ним, бродить по берегу южного моря, слушать чужие песни, петь свои, где можно работать, никому не отдавая в этом отчета. Где можно «думать о себе», без риска быть загнанным в лагерь.

Мысль о побеге с Федором, побеге для него, для своей любви к нему, прожгла и ослепила ее, так что она стала задыхаться. Но тут же властно встало: «А мама?» И свет померк. Мама останется одна. Маму могут выслать, могут посадить в лагерь за то, что дочь бежала, за то, что дочь полюбила. «Может быть, дядя поможет? Вряд ли». О муже она не подумала, может быть, потому, что за побег изменившей жены его не могли наказать, да и очень уж крепкое место занимает он на службе и в партии. Но мама! И сердце уже просило маму простить, и знало сердце, что мама простит за то, что дочь полюбила.

«Есть ли то, чего я не отдам тебе, Федя? — Нет, нет, нет,» — стучало внутри.

— Пожалуйста, назад! — крикнула она шоферу так, что тот испуганно обернулся. Забывая немецкие слова, она сказала, чтобы ехать на квартиру к Федору.

Подходя к дому, первое, что Федор увидел, — темные окна Ингиной комнаты. Мысли об Инге, которые он до сих пор гнал от себя, поднялись в нем и он почувствовал страх. Невольно ускорив шаги, быстро вошел в парадное и, шагая через три ступеньки, взбежал по лестнице — дома должна была быть записка. Он так торопился, что несколько раз не попадал ключом в замок.

Квартира была убрана и натоплена, как в то утро, когда он вернулся от Марченко. Он включил все лампы, дважды обежал комнаты, но записки нигде не было. Забыв снять шинель, присел у стола, и в то же мгновение услышал, как кто-то поспешно стал отпирать входную дверь. Не успел он подумать, что это она, как дверь в столовую распахнулась и Инга, бледная, с дрожащим ртом, вбежала в комнату. Молча кинулась она к Федору, судорожно обхватила его шею и вся — телом, горячей щекой, полными слез ресницами — прижалась к нему. Она хотела что-то сказать, но только застонала и разрыдалась. Федор крепко сжал ее плечи, словно хотел удержать рыдания.

— Не надо, девочка моя, не надо, не надо так…

Инга подняла заплаканное лицо и глазами, еще полными слез, в рамочках слипившихся ресниц, стала оглядывать его лицо, словно хотела что-то проверить. И столько горя, столько тревоги и любви было в них, что Федор почувствовал невозможность сказать ей о случившемся.

Она была дома, когда над головой раздались его шаги. Все эти дни она никуда не выходила, боясь пропустить его или известия о нем.

Когда его увезли, на следующий день приходил какой-то русский, он перерыл всю квартиру и

Вы читаете Враг народа
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату