Поскольку во Ржеве не найти человека, которого упоминание этой даты — дня освобождения города от немцев — могло бы оставить равнодушным, я была тут же обеспечена ее фаянсовой кружкой и карамельками в придачу и обществом самой дежурной. Она села со мной рядом в вестибюле, и тут же я узнала, что звать ее Анастасия Ивановна, что она была на фронте писарем, потом связисткой. По ранению в госпитале восемь месяцев провела.
Бабка, которой поднесли водки, насупившись, молча моргала. Ее собутыльник, понадеявшийся, видно, сыскать в ней собеседницу, укорил:
— Ну что, язык не ворочается?
Она, отвернувшись в нашу сторону, все такая же насупленная, громко оповестила, обращаясь к дежурной:
— Я — веселая. Выпила для праздника.
Но дежурной не до нее было. Ее захлестывало свое.
— Разум мой, можно сказать, за войну остановился на точке замерзания. Не развивалась, хоть мне и было уже двадцать три… — поделилась она тем, о чем сама с твердостью уже давно про себя решила.
Мне таких наблюдений не доводилось слышать. Обычно о жизни на войне, о себе на фронте вспоминают по-другому, и я приникла со вниманием.
Под утро нашлась для меня койка в общем номере. А позже, днем, и отдельная комната. Но еще до того как перейти в нее, я, подремав на койке, поднялась и отправилась в город.
Дежурная Анастасия Ивановна еще не сменилась. Она высунула из окошечка замотанную платком голову. И когда я подошла, она без 'здравствуйте', будто и не прекращался начатый ею ночной разговор:
— Я, знаете, вот что. — Бессонные часы добавили ей <155> возбужденности, хотя голос опал и она его натуживала. — Я, когда демобилизовалась, — хочу во Ржев, и всё тут, а что найду — думала ли? Деревня наша на большаке. Война на нее навалилась. Подъезжаю: деревня — как общипанная курица. А хлеб — вспоминать тяжело — какой-то зелено-черный, из него какие-то листья торчат. Да и не хлеб это. Из чего пекли, бог знает. И ничего-ничего нет. Одна кошка полудохлая.
— Пожалели, что поехали?
Она помотала устало головой в толстом платке.
— Нет же. Брошен камень обрастет мхом. Кое-как стали жить.
Вот и я поняла, что приехала, куда метила. Что обрасту здесь воспоминаниями. Ехала в глубь времени, за войной, и война сама тут меня за подол хватает.
Я вышла из гостиницы.
6
Мазин писал:
'Когда сразу же после войны я пошел учиться в Ржеве в вечернюю школу, то интересный вид был у этой школы. Помещалась она в уцелевшем кусочке большой каменной двухэтажной средней школы. И вот этот кусочек — среди каменных развалин вокруг, а напротив окон через дорогу хвостом кверху, наполовину обломавшись, врезавшись в землю, был 'Ил-2'. Выйдешь на перемене — кругом насколько хватает глаз одни развалины и груды кирпичей'.
Таким и мне запомнился Ржев, другим его не знала.
За порогом гостиницы был незнакомый город.
Вблизи дома попроще: то совсем приземистые, то в два этажа — отстроены заново или восстановлены. Это, можно сказать, еще старый Ржев.
Дальше за рекой, где самый центр, единственный уцелевший дом — это банк, он выстроен еще в конце прошлого века. Вокруг солидные современные здания учреждений и жилые новостройки. 'Большой у нас теперь город, весь новый', — охотно говорят.
Неизменна только Волга. Где-то вверху, сбиваясь капля по капле в непрыткий ручеек, что напитывается, держа путь через озера, и становится рекой, принимающей притоки, она окрепшая течет посреди Ржева — первого в ее верховье города. <156>
Я ее тогда видела закованной льдом. Теперь она текла по-осеннему несуетно, плавно, неостановимо. С высокого берега глядя на Волгу, я чувствовала, как в душе угомонилось, и было так покойно, живительно смотреть на реку и отстраненно, будто никогда по ней не плыли снесенные в Волгу ее притоком Сишкой со страшного, кровавого побоища у Ножкина трупы воевавших солдат.
Поднимаясь от реки, женщины на коромыслах несли ведра с волжской водой и скрывались в лабиринтах белых пятиэтажных новостроек.
Старожилы ни водопроводную, ни из колонок воду не берут на чай, пьют только волжскую. И ветхие старухи, те хоть с трудом, но доберутся к Волге и тащатся с водой назад к себе. 'Чайпить', — говорят здесь слитно, как одно слово. 'Водохлебы' — издавна прозывали ржевитян. Чаепитие было особым ритуалом в Ржеве, и до войны пили непременно из круто кипящего самовара.
Мне помнится свояченица бургомистра, ее серое, пожухлое лицо с покладистым выражением, не из жадности утаскивала тогда большой нарядный самовар — из неукротимого усердия быта.
Здесь на берегу, над крутизной, под смыкающимися кронами старых берез и тополей был городской сад. Вечерами зажигались разноцветные фонарики. В беседке над обрывом духовой оркестр играл популярные вальсы. Теперь здесь, на месте вековых деревьев, молодые посадки — еще совсем слабые деревца. От новых скамеечек торчат только столбики, сиденья сорваны. 'Это не свои безобразничают, — считают горожане, — пришлые. Свои город любят'.
На другом берегу, в самом центре города, в саду Грацинского на танцплощадке когда-то познакомились родители Мазина. Там он сам шестнадцатилетний, еще хромающий после ранения, потерявший за время оккупации мать, бабушку, тетку, упоенно танцевал под духовой оркестр железнодорожников в первую весну освобождения города, в 1943 году.
'Танцевали те, у кого война не отобрала жизнь', — написал он мне. <157>
Глава четвертая
1
Хожу. По сторонам почти не озираюсь, хочу вникнуть в войну — досмотреть, дослышать, узнать то, чего тогда здесь не смогла, не успела. Записываю.
Андриевская А. С.:
— Вперлись когда, сперва ели, пировали, выхоленные, на губных гармошках играют, веселятся: открыли ворота на Москву!
А тут уже — комендатура, сделали перепись населения. От восемнадцати и выше являться на отметку. Пошли расстрелы, виселицы. Страшно выходить на реку по воду. Запасы пищи исчезали. На бойню ходили за костями и отходами, чем раньше свиней кормили. Ходили в деревня менять. А немцы отбирали вещи, вывозили себе на родину, раскапывали ямы, где жители хоть что свое спрятали.
Летом-весной кушали лебеду, крапиву, выкапывали клубни замерзшей картошки, оставшиеся с осени сорок первого. Людей в городе становилось все меньше, умирали от голода и тифа. И вот началось бедствие — стали людей угонять на запад. Пошли эшелоны. Нас под конвоем привели на станцию Ржев, выдали по буханке хлеба с опилками на семью, посадили в товарные вагоны, закрыли и повезли неизвестно куда. В вагонах было темно, крик, стон, плач…
Анна Григорьевна Кузьмина:
— Я перед тем стала полы мыть, самовар начищать — готовиться к приходу русских. Неужели мы доживем? Муж: 'Это ты не к добру начищаешь'.
Ввалились трое немцев или четверо. Как схватил стул — и об стол, о стекло. Вон! Муж ни в какую. Уж совсем наставил на него левольвер. Я кричу: 'Отец!' — он много постарше меня. 'Хуже одевайся! Хуже одевайся! ' — он оберегал дочку, чтобы незаметнее была она. И она худое пальтишко надела. И сам кое-как. Я ему потом в храме один платок отдала. Только успели с печки семена взять — мешок. На семена мы жить