Долгая пауза, затем выкрик:
— …если не будет покаяния!
Легкий удар кулаком по колену и снова выкрик:
— Россия
Чешские эмигранты, внимающие откровениям Александра Исаевича, — это доктора права, которые в эмиграции стали мелкими служащими; доценты-филологи, не нашедшие на чужбине ничего лучшего, чем работу с ножницами в бюро газетных вырезок; журналисты, покинувшие редакционные столы и брошенные судьбой в конторы страховых компаний; скульпторы, когда-то знаменитые на родине, а ныне вынужденные перебиваться с хлеба на воду. Тем не менее все они — реальные и рационалистически мыслящие люди двадцатого века. И к ним вдруг с каждым новым словом Александра Исаевича, словно по ступеням лестницы, снисходит древний бог Востока.
Он появился как-то незаметно и неожиданно среди светлой современной мебели, репродуцированных портретов танцовщиц Эдгара Дега и геометрических картин Пита Мондриана, и кажется, что ему тут нечего делать.
Это ясно всем. Только Александр Исаевич Солженицын этого не осознает. Он не подозревает, что чешские эмигранты, каких бы политических оттенков и мастей они ни были, — прежде всего чешские националисты. Их национализм не только антисоветский, но и вообще антирусский. Знай он это, он приспособил бы свою политологию к данной конкретной ситуации, как он это делал уже не раз. Так, в недалеком будущем, обращаясь к западногерманским капиталистам, он будет клеймить злые козни профсоюзов, что, однако, не помешает ему годом позже приветствовать американских профсоюзных лидеров патетическим выкриком: «Мои братья, братья по труду!» И как, будучи самим собой — яростным врагом демократии, он в своем выступлении по швейцарскому телевидению солидаризируется с политическими и философскими взглядами Герцена.
Однако в этот момент Александр Исаевич либо не понимает, что он не в те сани сел, либо надеется на свой престиж, на свое громкое имя и продолжает…
— Не только Россия, — твердит он, — но и все народы должны пройти через покаяние. Пусть покаются французы за великую революцию. Пусть Америка осозна?ет все преступления Джорджа Вашингтона. А Германия извинится перед миром за крестьянские бунты и Либкнехта… (Заметьте: не за Гитлера и Освенцим! Не за выжженную Белоруссию и Украину!)
Выражение серьезной сосредоточенности на лицах слушателей сменяется иронической усмешкой или неприкрытой брезгливостью. Но Александр Исаевич этого не замечает. Он улыбается.
За покаянием должно последовать искупление. И Солженицын говорит:
— Вы, чехи, — добрый, очень близкий нам народ. И Россия, которая однажды поднимется, которая возродится через свое покаяние, никогда не забудет, как бескорыстно помогали в годы гражданской войны той истинной, великой и свободной России — России Романовых — ваши легионы, действовавшие против большевиков…
Контакт вновь установлен. Особенно оживились лица представителей старшего поколения чешских эмигрантов, любящих слушать о чешских легионерах, которые в гражданскую войну выжигали сибирские деревни и на счету которых в одном лишь Саратове две тысячи пленных красноармейцев, утопленных в Волге с камнем на шее.
Быть может, как бы намекают взгляды, мы как-нибудь договоримся. Быть может, этот Солженицын все-таки относится к разумным русским. Никто не догадывается в этот миг, что Александр Исаевич сходится во взглядах только с самим собой.
Солженицын знает еще из школьных учебников литературы, что от великого писателя ждут великих, необычайных и мятежных мыслей. Но коль скоро под рукой их нет, остаются лишь великие жесты. Посему Александр Исаевич сурово указывает перстом на своих слушателей и вновь восклицает:
— Но и вы должны покаяться! Кайтесь, братья мои, братья-чехи, за грехи свои, кои совершили в гуситских войнах! Кайтесь за таборитов!
Тишина. Слышно лишь хриплое дыхание Александра Исаевича Солженицына. Треугольное лицо, минуту назад еще покрытое румянцем, неожиданно бледнеет.
— Друзья мои! Мне плохо, невероятно плохо, — дрожащим голосом вымолвил он и, не попрощавшись, выбежал в соседнюю комнату. Чемпионы по каратэ, заботливо подхватив его под руки, уводят его в холл и передают его на попечение доктору Прженосилу.
Моментально в зале защелкали зажигалки и стали вылетать пробки из бутылок — ситуация, очень напоминающая сцену в бункере рейхсканцелярии после смерти фюрера. Исчезло напряжение, а после бокала вина — и чувство недоумения.
— Господа, — начинает христианский демократ доктор Г., — я с господином Солженицыным никуда возвращаться не хочу. Если мое возвращение в самом деле будет зависеть от него, то я согласен лучше до смерти не видеть Градчан. Никогда, господа, никогда еще не было на свете такой диктатуры, какую установил бы этот дикарь, если бы дорвался до власти.
Из передней доносятся приглушенные голоса, шаги, потом хлопают двери и на улице слышен шум мотора. Автомобиль с задернутыми занавесками увозит Александра Исаевича Солженицына на его виллу, куда имеют доступ лишь четверо-пятеро избранных и тщательно проверенных.
Я подхожу к личному врачу лауреата Нобелевской премии и спрашиваю:
— Что случилось с Александром Исаевичем, господин доктор? Сердечный приступ?
Врач снисходительно улыбается:
— Уже все в порядке. Это истерия, как обычно.
Потом, вздохнув, добавляет:
— Знаете, я думал, что буду лечить Льва Толстого нашего столетия, а пока бегаю, как собачонка, вокруг человека, который до невероятия похож на Гришку Распутина.
Мне было искренне жаль «великого советского писателя». И я, с недоумением взглянув на доктора, пожал плечами и сказал:
— Я вас не понимаю.
Часть I
Глава I. ПОРТРЕТ БЕЗ РЕТУШИ
Шрам
В жизни бывает так, что иногда самые незаметные причины порождают большие следствия.
Кто в начале 30?х годов мог предположить, что обычная мальчишеская потасовка, происшедшая тогда между двумя школьниками в Ростове-на-Дону, будет интересовать людей и сорок лет спустя? Более того, что о ее «последствиях» будут говорить в Москве, Рязани, Ленинграде, в Цюрихе (Швейцария) и даже на территории Соединенных Штатов Америки?
В один ничем не примечательный день (точную дату уже никогда не удастся установить) во время школьной перемены стояли рядом два одноклассника — Шурик Каган и Саня Солженицын.
Каган — маленький, юркий паренек (эту свою мальчишескую подвижность он сохранит и в пятьдесят с лишним лет). Солженицын на голову выше своего приятеля, одутловатый, не слишком расторопный, нервный. Стоило ему рассердиться, и у него появлялся тик лицевых мышц, за что товарищи прозвали его Моржом. Шурик Каган и Саня Солженицын дружили с первого класса.
Минуты перемены текли медленно, и Каган явно скучал.