держалась того основного положения, что всякий гражданин, достигнувший определенного возраста (в Афинах, да, вероятно, и повсюду, — 30 лет), способен быть присяжным. Но когда на судейской скамье сидели бедняки, опасность подкупа была особенно велика, — не потому, что бедные были более доступны подкупу, чем богатые, а потому, что их, разумеется, можно было купить за гораздо меньшую сумму. Чтобы предупредить эту опасность, существовало только одно средство: составлять суды из сотен присяжных. Но такое большое число судей можно было систематически собирать только в том случае, если государство решалось вознаграждать их за потраченное время и труд (см. выше, т.1, с.372). Следствием такого порядка вещей, естественно, было то, что граждане беднейших классов стремились попасть в гелиею, потому что гораздо удобнее было получать плату за заседание в суде, чем зарабатывать свое пропитание в поте лица. Но по мере того, как суды наполнялись простонародьем, зажиточные люди все более уклонялись от участия в них; скудное вознаграждение не имело для них значения, а исход дела все-таки зависел от голосов пролетариев, составлявших большинство между присяжными. Притом, не особенно приятно было также просиживать по полдня среди смрадной толпы. Таким образом, народный суд постепенно сделался достоянием низших классов, и образовался тот пролетариат присяжных, который с такой несравненной живостью рисует нам комедия.
Теперь представим себе собрание из двухсот, пятисот, даже тысячи таких присяжных, призванное решать самые сложные вопросы политической, уголовной и гражданской юрисдикции. Самостоятельное, юридически обоснованное мнение можно было встретить у судей этого рода только в очень редких случаях; обыкновенно исход дела зависел от большей или меньшей ловкости обвинителя или защитника. Но и невежество судей не было еще наибольшим злом. Там, где дело шло только о гражданском иске и где исход процесса лично для присяжных не имел значения, — т.е. в большинстве случаев, — можно было ожидать, что они решат дело по своему крайнему разумению и добросовестно. Но что, если приходилось рассматривать процесс, затрагивавший самые основания общественной жизни государства, например, обвинение против какого-нибудь выдающегося государственного деятеля или полководца? Злоба дня, вероятно, всегда будет влиять на исход политических процессов, пока на судейской скамье сидят люди; во сколько же раз сильнее должно было сказываться это зло в судилище, состоявшем из нескольких сот человек, в этом уменьшенном подобии Народного собрания, волнуемом теми же страстями, что и последнее, где чувство ответственности притуплялось кажущеюся маловажностью единичного голоса? Длинный ряд несправедливых решений, красной нитью проходящий через всю историю афинского народного суда от Перикла до Фокиона, ясно показывает, чего можно было ожидать от подобного трибунала.
Но и не в этом еще заключалось главное зло. Хронические финансовые кризисы в большинстве греческих демократий, вызываемые в значительной степени именно тратами на пользу „обездоленного' класса, приводили к необходимости покрывать дефицит государственной кассы посредством конфискаций; а поводом для последних должны были служить политические процессы. Со времени Пелопоннесской войны сделалось обычным явлением, что обвинитель предлагал присяжным осудить обвиняемого для того, чтобы из конфискованного имущества можно было уплатить жалованье судьям, так как других средств для этого не существует. „Всем известно, — говорил в 400 г. один афинский оратор, — что пока в кассе есть достаточно денег, совет не нарушает закона; когда же государство находится в денежной нужде, тогда совет не может не пользоваться доносами, не конфисковать имущества граждан и не давать хода предложениям самых негодных ораторов'.
Благодаря этим условиям широко развилась система ложных доносов, которая уже в последние десятилетия V века приняла в Афинах ужасающие размеры. Государство не принимало серьезных мер против этого зла. Ловкие адвокаты делали своей профессией вымогательство денег у богатых людей под угрозою судебного обвинения; а так как при тогдашнем составе присяжных совершенно нельзя было предвидеть исход какого-либо процесса, то этот прием в большинстве случаев сопровождался желанным успехом. Тому, кто хотел предохранить себя от этой опасности, не оставалось иного средства, как самому нанять доносчика, который затем и выбивал оружие из рук своих коллег.
Но на этом демократическое движение не остановилось и не могло остановиться. Раз законом было признано политическое равноправие всех граждан, то не вытекало ли из этого положения с логической последовательностью, что граждане и имущественно должны быть равны между собою? Могущество этой идеи было так велико, что даже люди, нисколько не сочувствовавшие демократическому строю, не могли избегнуть ее влияния; мы встречаем ее во всех политических утопиях этого времени в форме требования разделить либо саму собственность, либо только доходы, приносимые собственностью. О том, как усердно обсуждался этот вопрос в Афинах в начале IV века, дают нам понятие „Женщины в народном собрании' Аристофана, пьеса, в которой автор со сцены наглядно показывает зрителям последствия осуществления таких идей. Было сделано и несколько попыток применить эту теорию на практике. Так, в Леонтинах в 423 г. было решено вновь разделить всю земельную собственность между всеми гражданами, ввиду чего состоятельные классы отдались под покровительство сиракузян и с их помощью изгнали из страны чернь и ее вождей. То, что здесь не удалось, было — по крайней мере отчасти — осуществлено Дионисием в Сиракузах, после того как он захватил власть с помощью пролетариата; когда тирания пала, народ потребовал повторения этой меры, чему, однако, вначале воспрепятствовал Дион; но впоследствии, при Тимолеоне, она была приведена в исполнение. На Самосе в 412 г. землевладельцы были с помощью афинян убиты или изгнаны, и их дома и земли разделены между народом; однако восемь лет спустя Лисандр восстановил прежних владельцев в их правах. Вообще почти каждый сколько-нибудь глубокий по литический переворот сопровождался более или менее радикальным изменением имущественных отношений; и если к таким крайним мерам, как только что упомянутые, прибегали довольно редко, то над головами состоятельных людей все-таки постоянно висела, как дамоклов меч, возможность конфискации их имущества.
Таким образом, демократия, выставившая своим девизом общее равноправие, обратилась в господство одного класса, столь же тираническое, как олигархия VII века, с той лишь разницей, что тогда гнет исходил сверху, теперь — снизу. В сравнении с этим основным фактом все разногласия в среде самого состоятельного класса отступали на задний план, тем более что настоящего конфликта между интересами землевладения и интересами капитала здесь еще не могло существовать: греческие государства были для этого слишком малы, денежное хозяйство недостаточно развито, и землевладение являлось единственным обеспеченным помещением капитала. „Простительно, — пишет один современник Пелопоннесской войны, — если человек из народа привержен к демократии, потому что никого нельзя упрекнуть за то, что он заботится о собственной выгоде; но тот, кто не принадлежит к простому народу и все-таки предпочитает демократическое устройство олигархическому, тот хочет ловить рыбу в мутной воде и знает, что его проделки легче сойдут ему с рук в демократическом государстве, чем в олигархическом'. Таким образом, общественное мнение, бывшее, как всегда, выражением взглядов зажиточных и образованных классов, все более отворачивалось от демократии. Фукидид считает демократический строй явным безумием, о котором рассудительным людям не стоит тратить и двух слов. Сократ говорил, что глупо замещать государственные должности по жребию, в то время как никому не придет в голову назначить по жребию кормчего, архитектора или флейтиста. Платон вообще держался в стороне от общественной жизни, полагая, что при демократическом устройстве невозможна никакая полезная политическая деятельность.
Люди, стоявшие на этой точке зрения, естественно, обращали свои взоры к Спарте, едва ли не единственному государству Греции, которое сохранило свой старый политический строй в бурную эпоху, последовавшую за Персидскими войнами, и которое теперь казалось единственным надежным оплотом консервативных интересов. Поэтому среди образованной молодежи вошло в моду преклоняться перед спартанскою конституцией и вообще перед всем спартанским; и так как введение спартанских учреждений, к сожалению, представлялось еще делом отдаленного будущего, то пока довольствовались усвоением внешних особенностей спартанского быта. Афинские щеголи расхаживали по улицам в длинных волосах и с грязными руками, в коротких спартанских плащах и лаконской обуви; в виде спорта процветал у них, как у спартанцев, кулачный бой, и они не менее гордились своими рассеченными и распухшими ушами, чем немецкие студенты своими шрамами, полученными на дуэлях. Все это было, конечно, ребячеством, и притом безобидным; но оно являлось характерным симптомом перемены, происшедшей в общественном мнении, и это новое настроение не замедлило выразиться также в более серьезных стрем