гейдельбергском химическом техникуме стоит крик о «пепертшик, с титрируйтен».
Все появились они, чтоб отчествовать «Математический Сборник»; и — да-с — вот так фунт: основателя «Сборников» этих, Ивана Иваныча, ждал бенефис, да — какой еще!
Фунт с полуфунтом!
Ивану Иванычу было невтолк и невесть, — что же, собственно, будет; обычно он вел заседанья; он — был заседаньем: решал, открывал, заседал; сообщал — только он; все иные, присутствующие в «Математическом Обществе» — только молчали: сегодня он был отстранен от всего (Млодзиевский взял в руки его); дело ясное, — да-с, — что предмет заседания — он; в этом случае сам соблюдал отстраненье; держался «предметом»; и тупил глазенки, когда заводили беседу об этом; сегодня бодрился с утра; перетрусил к обеду.
Теперь — дободрился и — выглядел доблестно.
Попричесался, загладил махры; и казался, представьте, курчавиком; щелкал крахмалом пропяченной грудью; во фраке кургузом — курбатиком выглядел; с ним обходились внимательно; как показался в профессорскую — разбежки, подбежки; Млодзиевский, и тот — бегушком: петушком! Члены Общества и делегация были во фраках смешных, белогорлые и белогрудые; туго зафраченный Умов подкрался на цыпочках — с ласкововещим, искательным голосом; все вкруг сгрудились, друг другу внушая очками: быть легкими, ясными; слышался шопот:
— Как?
— Не принесли?
— Депутация от…
— Депутация…
— Тсс!
— Ай, ай, ай, — что вы, батюшка! Вы бы… И «батюшка» спешно куда-то летел.
Физиолог растений Люстаченко (гербаризировал двадцать пять лет) с Щебрецовым шептался в углу: говорил, что хотели — ей-ей — в гидравлическом прессе системы Дави назвать винтик ответственный — «винтик Коробкина»; и утверждалось, что Павлов, геолог, в штрифе «гиперстен а» найдя что-то новое, новое это принес, чтоб отметить «Коробкинский день»; на Коробкина нежно косились очками, как бы приглашая друг друга вполне восхититься: единственным зрелищем; он, повздыхав, покорился тому, чтобы «чох» его каждый возглавил там что-нибудь; фрак же на нем был кургузый немного: с промятою фалдою.
Фалдами мягко юлили вокруг.
Гоготень доносился из зала.
Студенты ломилися толпами там, заполняя проходы и хоры; прилипли к стене; был галдеж под колоннами: распорядитель в линейной перчатке, в зеленом мундирчике, с воротником золотым, — прижимая шпажонку, показывал, где кому сесть; порасселись седые профессорши в первых рядах, в платьях скромных фасонов и колеров (с рябью) — тетеркиных, коростелиных и рябчиковых: все — такие индюшки, такие цесарки; ряды — лепетливые; дамы — почтенные; кто-то, кряхтя, костылял; поздоровался с Суперцовым, с Тарасевичем, Львом Александрычем, с Узвисом; маленький ростом Анучин с лицом лисовато-простецким, с лисичьими глазками, морща свой лобик, хватался за нос, проходя на эстраду, где груди крахмалом пропятились; но задержался с Олессерером.
И Олессерер важно лицо оквадратил.
Олессерер площадь сознанья разбил на квадраты наук, иль — кварталы; и в каждом поставил квартального: здесь стоял Дарвин; там — Кант: и — показывал палочкою: «от сих пор — до сих пор»; умерял циркуляцию мысли квартальным законом («от сих» и — «до сих»); когда мыслил Олессерер, — переменял он кварталы: здесь — звездное небо; там — максима долга; его мирозрение не было, собственно, «мировоззрением», — адресной книгой участка, где каждый прописку имел; здесь прописан был Дарвин; там — Кант[93]; на вопрос, что есть истина, он отвечал себе: «Мысли в таком направлении — то; мысля в эдаком — это!» Был враг прагматизма; боролся с Бергсоном[94] и Джемсом[95]: «Помилуйте, — хаос сплошной!» Все ж, — Бергсон мыслил хаос, пускай хаотически; Гитман Исаич Олессерер люто боролся с прочтеньем чего бы там ни было, с уразуменьем чего бы там ни было; читывал он лишь прописки в участки
Женат был на дочери брата Кассирера.
Передрябевший щеками и носом провисшим с прискорбнейшим драматургическим видом, во фраке, сжимая в руке шапоклак, — одиноко прошел в первый ряд Задопятов; осунулся; на Задопятова как-то дрязгливо глядели:
— Вы знаете, что — Анна Павловна?…
— Что с Анной Павловной?
— Да апоплексия!
— Бедная!..
— Не говорит, а — мычит…
В узком фраке, прилизанном к узкому телу, летком пробежал Исси-Нисси, застряв под эстрадою в первых рядах, и, бочком проюркнувши, исчез в центре их; вновь привыюркнул и — на эстраду взвился, точно ласточка, взвеяв развилочки фалд; и — шептались:
— Вот…
— Где?…
— Исси-Нисси.
— Японский ученый!
— Известный ученый!
А Исси уже на эстраде сисикал:
— Си-си… С Нагасака плисла телегламм…
— Си-си-си…
— С Нагасака плофессолы все…
— Ишакава, Конисси!.. Си-си… Катаками!.. Сплошной риторический тропик: с гиперболой — в пуговках глаз, с очень явной метафорой — в мине.
Уже на эстраде сидели, — отделами и подотделами: геологический, геогнозический, географический, геодезический, геологический; далее, далее, — хоть до «фиты»; среди «точных» ученых терялись «неточные»: Л. М. Лопатин и Г. И. Олессерер; диалектолог почтенный пропятился челюстью; старый гидрограф, сердясь, устанавливал запись приветствий.
Да, да, — над зеленым столом поднимался изящный ландшафт из крахмалов, пропяченных докторских знаков и беленьких бантиков; просто не стол, а — престол; не графин, а — блисталище; не колокольчик, серебряный — «гралик»; все ясно вещало о том, что уж близится время, когда прикоснется рука, прошелясь из манжетки, — к звонку, — огласить:
— Совершилось!
И станет Коробкин, — здесь скажем, вперед забегая, — совсем не Коробкин, а «Каппа»- Коробкин.
16
— Ну, что ж, Болеслав Корниелич, пора?
Млодзиевский же нежно взглянул на Ивана Иваныча, точно он был белым лебедем: кренделем руку подставил.
— Пора-с!
С ним — летунчиком: к двери!
У двери — всемерная бежность: проход на эстраду, где, к стенке прижавшись, стояли магистрики: профессора выплывали квадратами: Суперцов, Видитев, Ябов, Крометов, Мермалкин, Орпко, фон-Зоалзо; и