Наследники их, дети, внуки... Испачканные кровью руки Нам зажимают рот: — Молчи! — Молчи о преступленьях века! Они защищены цензурой И сионистов диктатурой Их 'правда' — Полуложь, Калека! Молчи о бедствиях славян: У нас ведь дружба всех народов. Индейцев защищай свободу Забытых богом дальних стран. Не помни! Судят нашу Память. Клеймят фашизмом, злым пороком. Нас, искалеченных уроком, Манкуртами хотят оставить. Весь на беспамятство расчет! Чтоб избежать за кровь возмездия! Но преступлений их созвездия Мы помним все наперечет: К войне гражданской, как к спасенью, Большевики вели не зря. Пал на идеи Октября Расстрел детей кровавой тенью. Она была необходима Тем, кто мечтал в державе власть Навеки у славян украсть. И третьего не стало Рима . Что совесть им была, закон? Расстреливались даже дети! Зовут забыть расстрелы эти? Зарос травою страшный СЛОН? Но в этом именно ИСТОКИ Тех сорока кровавых лет, Непоправимых, страшных бед, И нам, оставшимся — УРОКИ! В семнадцатом! — Концлагеря, Декретом Ленина — Цензура! На смерть погнала диктатура Весь двор, всю знать, семью Царя. Цареубийства год. Станицы Костьми усеяли поля.[11] Стонала Русская земля Под властью Свердлова — убийцы. Все местечковые портные Пошли в Советы и ЧЕКА. Синонимом большевика Стал бундовец, еврей отныне, Год девятнадцатый. Разверстка! ЧОН! Продотрядов страшный сон И мужиков предсмертный стон: 'Стелили мягко. Спится жестко!' Двадцатый. Под шумок войны Уничтожались миллионы. Дворян как класса похороны (Бежали или казнены). Брал Апфельбаум на расстрелы В залог (о, нация!) детей,[12] Жен, стариков и матерей,— Мятеж Кронштадта. Двадцать первый! Владивосток, Кавказ, Тамбов... Землячка, Фрунзе, Уборевич, Якир, Дзержинский, Бонч—Брусвич Нас усмиряли, как рабов. Год людоедства! Страшный голод.