вздумал о родных, о родине, о славе, для коих он жил, для которых уже погибнет в цветущем возрасте. Но подумал уже без страха.
'Я сожалею только об одном, — сказал он самому себе, — что умру бесславною смертию, а не на стене Опочки. Я виновен, что слушался более сердца, чем долга, — но кто бы не сделал того же для выручки несчастной сироты… Прочее в руке Бога. Не в моей воле было забыть ее, не в ее власти любить меня — пусть будет то, что нам обоим написано на роду'.
Он занят был такими мыслями, когда в передней послышался отголосок шагов многих особ, — свет блеснул в щели дверей — ключи брякали — замок скрипнул пружиною… Князь перекрестился с биением сердца.
Неожиданное появление Мациевского, который спешил попировать на праздник к Колонтаю, но опоздал, изломав на дурной дороге бричку, так поразило Зеленского, что он, схватя в завод только одного коня, ускакал, не оглядываясь. В суматохе никто и не думал за ним гнаться, но он, никем не гонимый, все- таки летел во весь опор, воображая, что слышит за собой преследование, и шорох каждой ветки, взлет испуганной им птицы бросали его в жар и холод. Окрестными дорогами, которые от дождя слились в топкое болото, он скоро утомил коней своих. Поневоле пришлось ему ехать рысцою, хотя испуганное сердце скакало в груди беглеца. Крепко ему было жаль своего доброго князя, и, воображая о горькой доле, его ожидающей, всякий раз он ронял на ветер пару слез и каждый раз запивал свое горе водкою из дорожной фляги, с которою три дня не здоровался. При этом, желая исполнить скорее поручение князя и надеясь, что Агарев его выручит, он очень усердно отвешивал коню своему несколько ударов плетью, как будто он водкою подкреплял его, а не себя. Видя, однако ж, что и эти убеждения перестали действовать на четвероногих, он скрепя сердце заехал нарочно в самую бедную деревушку, чтобы не встретиться с рейтарами Колонтая. Войдя в одну пустую избу — потому что хозяева разбежались со страху, издали завидя всадника, от которых им не было ни житья, ни покою, — Зеленский отыскал в поставце и в печи кой-чего позавтракать; заложил некупленного корму коням и потом, запершись кругом, залез на сено под самый конек кровли и заснул там сном богатырским.
Солнце перекатилось далеко за полдень, когда он проснулся, а ему еще оставалось верст двадцать дороги. Он поспешно оседлал коней, пересел на подручного, чтобы уравнять силы обоих, и, очень счастливо никого не встречая на дороге, приближался к Великой. Предполагая, что Жегота изберет обыкновенную переправу ниже Опочки, он нарочно взял вправо, чтобы с ним не столкнуться, и уже сквозь деревья ему мелькали на закате солнца холмы противоположного берега, уже он стал спускаться к реке, как вдруг двое с ног до головы вооруженных людей с двух сторон выпрыгнули из орешника и схватили под уздцы его лошадь.
— Ни с места, — произнес один из них.
— Если ты пошевелишь языком или оружием, я приколочу тебя, как бляху, к седлу, — произнес другой.
'В хорошие руки я попал', — подумал Зеленский: но он не хотел, однако ж, показаться перед ними трусом.
— Да как вы смеете, да почему вы осмелились остановить вольного шляхтича? — вскричал он, подымаясь на стременах.
— Полно шуметь, товарищ, — отвечали ему, — ты видишь, как, а почему — узнаешь.
Сказав это, один повел его в чащу, между тем как другой, держа короткое ружье наготове, шел сзади. Зеленский недоверчиво поглядывал на обоих. Против всякого чаяния его привели к Жеготе.
Панцерные дворяне были учреждены еще при Ягеллонах, во время войн с крестоносцами и русскими, и — за обязанность садиться на коня по первой тревоге — пользовались всеми привилегиями шляхетскими. Как всегда случается с военными кастами, панцерники любили более грабеж, чем работу, и пограничное положение их давало к тому тысячи способов. Правда, и русские не оставляли их в покое кушать добычу, отплачивая набегами за набеги, отмщая личные обиды или выручая свои убытки, но так как панцерники были наездниками по природе и ремеслу, то выгода почти всегда оставалась за ними. За недостатком законного грабежа эти рыцари ночи выезжали нередко вблизь и вдаль на дороги облегчать от лишнего грузу своих соотечественников, а истинное или мнимое хищничество русских служило им предлогом и отговоркою.
Пан Жегота был одним из самых удалых рубак и самых беспощадных разбойников; два качества, которые в те времена феодального безначалия почти всегда сливались воедино, и ему недоставало только знаменитого сана, чтобы подвиги его были прославлены. Зато, если высшее дворянство обходилось с ним едва не презрительно, — окружные, дробные шляхтичи, вербовщики конфедераций, охотники до перекапывания гранных столбов и до заездов на соседние пашни, снимали шапки, произнося его имя, — так между ними был славен этот атаман забияк.
На небольшой поляне несколько человек спали в вооружении — кругом раздавались звуки топоров по соснам. Сам Жегота сидел на сброшенном седле. Под серым широким плащом сверкала кольчуга, но голова покрыта была рысьею надвинутою на брови шапкою. Он варил в котелке молоко с пивом и, помешивая его ложкою, жарко разговаривал с другим поляком, против него лежащим. Самопал и сабля лежали под рукою, и между ними выглядывала фляга — как будто и она принадлежала к числу оружия. Усатый шляхтич, с которым он разговаривал, потягивался на другой стороне костра, в контуше, на котором можно было привести в известность каждую нитку; зато, конечно, никто не решился бы взять греха на душу — сказать, какого он был цвета. Огромный палашище качался поперек его туловища, как весы. Они продолжали разговор, не замечая новоприбывших.
— Ты черт, а не человек, пан Жегота, — у тебя в жилах водка с порохом… лихая выдумка, ради борова святого Антония, славная выдумка! — сказал шляхтич.
— Небось не дадим промаха, — отвечал Жегота. — Вместо того чтобы обирать крестьян, у которых, признаться, и лишнего пера в петушьем хвосте не оставлено, мы, словно горшком воробьев, накроем русских в самом замке. Половина засадных ратников выслана с сотником в погоню за моим сыном, которого я нарочно послал выманить их из крепости, а остальные ни сном ни духом не чуют, каким завтраком мы их попотчуем с лезвия. Зная, что вблизи нет строевых шведов, ни поляков, они спустя рукава сторожат стены — а нам не привыкать стать лазить по-кошачьи. А уж ворвемся туда — гуляй душа, своя рука владыка. Только смотри, пан Плевака, подплывши потихоньку на плотах к острову, — кроши всех и реви пуще всех.
— Ради Валаамова осла, пан Жегота, да я что за рыба, чтобы не кричать во все горло; а горло у меня, не хвастовски сказать могу, что твоя труба, — рявкну, так на ногах не устоишь. На будущем сейме за него мне не один червонец перепадет, а уж что касается до палаша, — бассама те теремте — человека пополам, как тыкву.
— Ну, то-то же, пан Плевака, сам помни, да и другим скажи: кто идет с Жеготою, тот не оглядывайся — у меня провожатый к старому замку — пуля. Я не люблю шутить.
— Ради краковского колокола, пан Жегота, разве мы не родовитые шляхтичи, разве наша храбрость не известна всей земле? Слово гонору — осмелься кто покривить рожу, сомневаясь в этом, — так в один миг у него будет двумя усами менее… да мы готовы в самый ад прыгнуть за славою!
— Припеки тебе лукавый язык, пустомеля, хоть тебе не миновать аду — только, верно, совсем за другие причины. Ты не за славой ли лазил в карман к подсудку Дембеку?
— Тише, пан Жегота, ради бесовского хвоста потише — что нам за охота связываться с ябедою; я по сию пору боюсь пустить его злоты плясать по корчемному столу — они и в кошельке гремят доносом.
— Давно бы так. Кажется, пан Плевака, и я чего-нибудь да стою, как ты думаешь?
— А почему мне знать, пан Жегота. Лукавый лучше ценит, почем у тебя продается душа и сабля!
— Ах ты, осиновое яблоко! шутник, собачья голова, — а все-таки о прежнем речь. Я не кинулся бы в петлю, не видя поживы. И теперь меня взманило свезенное жителями в Опочку добро. Да, кроме того, сказывают, у нового головы много своей драгоценной посуды — мы ей протрем глаза… а самого этого князька Серебряного, будь я холоп, а не вахмистр, если не перечеканю в деньги.
— Ха, ха, ха! сперва надо сделать выжигу, пан Жегота, а в этом положись на меня — ради борова святого Антония, на меня!